Долго молчала Мальвина, наконец шепнула:
— Ира!
— Что, мама?
— Если бы я могла… если б я имела право…
Обе помолчали.
— Что, мама?
— Если бы ты захотела поверить, несмотря на…
Золоченые, тонкой работы часы отстукивали среди лиловой сирени: «Тик-так! тик-так!»
— Что, мама?
— Передай мне пирожное, Ира!
Когда она брала пирожное из серебряной корзинки, рука ее слегка дрожала, но Ирена воскликнула, весело смеясь:
— Наконец ты съешь хоть пирожное! Ты страшно изменилась, мамочка. Сейчас я уже не могу, как раньше, называть тебя маленькой обжорой; с некоторых пор, мамочка, ты почти ничего не ешь.
Мальвина ласково улыбнулась, услышав это забавное прозвище, которое когда-то дала ей дочь, а Ирена продолжала шутливым тоном:
— Помнишь, мама, как мы с тобой вдвоем, при самом скромном участии Кары, поедали целые корзинки пирожных или большие-большие коробки конфет? Теперь это прошло. Я уже давно замечаю, мамочка, что ты почти ничего не ешь, да и наряжаешься только по необходимости. Если б это было возможно, ты давно бы надела вместо своего прекрасного муарового платья власяницу. Ведь правда, я угадала?
Снова слабый румянец залил щеки и лоб Мальвины.
— Ты угадала, — ответила она.
Ирена задумалась и, не поднимая глаз, тихо спросила:
— Что же привело тебя к этому?
Мальвина не скоро ответила.
— Возвращающиеся волны жизни.
И задумчиво продолжала:
— Видишь ли, дитя мое, волны в реке уносятся безвозвратно, но волны жизни возвращаются. Ты знаешь, юность у меня была тихая, трудовая, но, несмотря на лишения, озаренная идеалами, от которых я отошла… далеко-далеко! Давно это было, однако было. Иногда проходит столько лет, столько лет, что все предыдущее уже кажется сном, но то была действительность, и она возвращается.
Ирена слушала ее смятенную, тихую речь, подперев голову рукой и опустив глаза. Она не отвечала. Мальвина, погрузившись в раздумье, тоже умолкла.
Несколько минут спустя со стола исчез чайный прибор, бесшумно убранный молодой горничной.
Ирена, все еще не поднимая глаз, словно додумывая засевшую в голове мысль, как бы про себя произнесла:
— Власяница!
Затем встала и, подавляя зевок, сказала:
— Спать хочется. Покойной ночи, мамочка!
Она поцеловала матери руку.
— Позвать к тебе Розалию?
— Нет, нет! Скажи, чтобы она ложилась спать. Я сама разденусь и лягу.
— Покойной ночи!
Тихо ступая по ковру, Ирена ушла. Мальвина проводила ее взглядом до двери и, как только осталась одна, закинула руки за голову, подняла лицо и несколько раз отчетливо прошептала: «Боже! боже!» Потом облокотилась на ручки кресла и спрятала лицо в ладонях; широкие рукава одежды упали ей на плечи, как смятые крылья. Так, в полной неподвижности, она потонула в бездонной пучине воспоминаний, скорби и тревог.
Уплывала ночь. В будуаре часы среди сирени пробили раз, потом два раза, и тотчас же из темной гостиной им ответили другие гулким и низким звоном. Сирень и гиацинты благоухали все сильнее, хотя в комнате становилось холодно.
Зимняя морозная ночь прокрадывалась даже в тепло натопленный дом и пронизывала холодом наполнявший его мрак. По склоненным плечам Мальвины пробежала дрожь.
Из темноты, пронизанной ночной прохладой, донесся легкий шорох, и на фоне ее, в дверях, показалась Ирена. Теперь на ней была только батистовая, вся в кружевах сорочка, а огненная коса спустилась на плечо. Вытянув шею, она постояла в дверях, глядя на мать, потом, тихо ступая в мягкой обуви, как тень скользнула по комнате и скрылась за противоположной дверью. Было что-то призрачное в этих двух женщинах, в том, как одна бесшумно прошла мимо другой, неподвижно замершей в низком кресле. За стенами дома улицы погрузились в долгую, глубокую тишину.
Часы пробили три, и из темноты им ответили три далеких гулких удара. В воздухе стлался легкий приторный аромат сирени, заглушаемый наркотическим благоуханием гиацинтов. И резко контрастируя с обоими запахами, по комнате разливался все возрастающий холод. Ирена с шалью в руке снова показалась в дверях, за которыми только что скрылась, бесшумно, как и раньше, прошла по комнате и бережно укутала плечи матери.
Почувствовав прикосновение мягкой ткани, Мальвина словно очнулась от сна.
— Что это? — вскрикнула сна, открывая лицо, смоченное слезами, блеснувшими в свете лампы, но, увидев дочь, тотчас же непринужденно улыбнулась. — Это ты, Ира! Почему ты еще не спишь?
— Я не могла уснуть и хотела взять у тебя в спальне книжку, которую мы начали вместе читать. Стало прохладно, и я принесла тебе шаль. Покойной ночи.
Ирена повернулась, но не ушла из комнаты. Никакой книги в руках у нее не было; вероятно, она надеялась найти ее здесь и потому открыла прелестный резной шкафчик с книгами. Стоя перед шкафчиком, она подняла руки к верхней полке, но коса ее неподвижно лежала на белом батисте, закрывавшем худенькие плечи.
В глазах Мальвины, смотревшей на дочь, отразилось нетерпение: она ждала ее ухода.
— Поздно уже? — спросила она.
— Очень поздно, — не повертывая головы, ответила Ирена.
— Кара не кашляла ночью?
— Я сегодня совсем не слышала ее кашля.
Мальвина поднялась, но пошатнулась и ухватилась за край стола. Она казалась очень усталой.
— Ложись спать. Покойной ночи! — сказала она, проходя мимо дочери.
Ирена увидела ее колеблющуюся походку и побежала за ней.
— Мама! — позвала она.
— Что, Ира?
С минуту Ирена стояла перед матерью; губы ее вздрагивали, как будто сдерживая готовые сорваться слова, но она нагнулась, поцеловала матери руку и обычным, будничным тоном сказала:
— Покойной ночи.
Потом еще некоторое время она стояла у открытого шкафа, прислушиваясь к шороху в соседней комнате, а когда мать улеглась и все смолкло, заперла шкаф и тихо проскользнула в стоявший за дверью мрак.
В эту минуту в тишине гулко загремела въезжавшая в ворота карета. Глухой шум послышался в передней: один лакей выскочил на слабо освещенную лестницу, другой бросился зажигать лампы в кабинете и спальне хозяина дома. Дарвид быстрым, упругим шагом взбежал по лестнице, сбросил на руки лакею дорогую, редкостную шубу, привезенную с далекого севера, и, надев очки, сразу же принялся за круглым столом читать последние записи в своем блокноте. Это была карманная книжечка с золотой монограммой на крышке из слоновой кости и с карандашом в золотой оправе. Не отрываясь от книжечки, Дарвид коротко спросил лакея:
— Вернулся пан Мариан?
Последовал отрицательный ответ; крупный, тяжелый пучок морщин лег между бровями Дарвида. Однако он продолжал читать, потом еще с четверть часа что-то стоя писал, склонившись над бюро. Вскоре в спальне, убранной искуснейшим столичным декоратором, ночник, стоявший на изящном камине, освещал кровать, украшенную великолепной резьбой, белую сухую руку, вытянувшуюся на атласном одеяле, и сухощавое, словно выточенное из слоновой кости, лицо, на котором горели серые, ярко блестевшие глаза. Сон не шел к Дарвиду. Блуждающим взором он обвел спальню: в тусклом свете ночника, казалось, в ней парили две прелестные женские головки, отражавшиеся и повторявшиеся в зеркалах. Это был подлинный и превосходный Грёз. Желая приобрести эти шедевры, Дарвид отдал за них громадную сумму, заставив отступиться несколько высокопоставленных лиц; тогда он торжествовал и радовался. Но теперь, в бессонную ночь, взгляд его рассеянно скользил по этим сокровищам искусства. Вечер, проведенный в клубе, не развлек его и даже не успокоил, а, напротив, нагнал на него скуку и раздражение. Его сановный партнер оказался скучнейшим человеком и вдобавок грубияном. Никогда бы он не стал с ним играть, если б это знакомство не было столь почетным и, главное, полезным. Женщины говорят: il faut souffrir, pour être belle[14]; в применении к мужчинам нужно изменить только последнее слово: il faut souffrir, pour être puissant[15]. Но это начинает ему надоедать и, что хуже, становится утомительным. Только теперь, лежа в постели, Дарвид почувствовал, как он устал. У него пропал сон. Уже несколько недель он плохо спит, с того дня, когда это злосчастное письмо… При этом воспоминании в груди его зашевелился клубок змей — и снова затих в своем тайном логове, когда Дарвид крикнул: «Глупости!» Потом он долго, тревожно думал о человеке, посланном по важнейшему для него делу, который все еще не возвращался.