— Оставь! Оставь! — крикнул он, громко и часто дыша. — Гонцов не вешают и головы им не рубят… Аврелька, отведи его на кухню и дай ему поесть… Идемте, пан Ежи, домой, пора и нам обедать.
Он хотел его взять под руку, но Ежи, кипя от гнева, сорвал с пальца колечко с бирюзой и швырнул им в нарочного.
— Вот тебе! И скажи от меня панне Саломее, что мне ее памятки не нужны… а пану Осиповичу скажи, что я ему низко кланяюсь и предупреждаю, что если он еще раз замарает отца моего своим поганым языком и это дойдет до моих ушей, я приеду и башку ему раскрою… Не палкой иль топором, как разбойник, а просто пулей из ружья!..
Он выпрямился, снял шапку и, проговорив: "До свидания, господа", крупными шагами пошел к флигелю. Четверть часа спустя он уже выходил из ворот с ружьем за плечами. Каролька увидела его в окно и хотела было позвать к обеду, но отец ее удержал:
— Оставь! Пусть придет в себя. В одиночестве и гнев и тоска скорее улягутся, чем на людях.
После обеда Кулешова прибежала к мужу, который засел за счета в комнате, носившей название канцелярии. На этот раз Теофиля была особенно озабочена и оживлена; облокотившись на мужнин стол, она зашептала:
— А знаете, Флориан, ведь панна эта уже с другим помолвлена?.. говорят, с Цыдзиком. Он совсем еще молокосос, но один сын у отца и богач…
— Какая же сорока принесла вам эти вести? — скрывая любопытство, насмешливо спросил Кулеша, презиравший бабью склонность к сплетням.
— Да это нарочный рассказал на кухне Аврельке, когда она его кормила обедом. Много, говорит, шума у них было, и просьбы и угрозы, сват два раза приезжал, в первый-то раз она отказала, а уж на второй согласилась обручиться с паном Цыдзиком…
— Таково-то бабье постоянство, — буркнул Кулеша.
— Да ведь родня ей дохнуть не давала… все попрекали ее, что он мужик и что земли у него нет…
— Дурачье, ослы, болваны, бараны!
— Вот вы говорите: "дурачье, ослы, болваны и бараны", а я говорю, что, пораздумаешь, так, пожалуй, они и правы… Как ни толкуй, а верно, что он мужик…
Кулеша выпрямился и глянул на жену так, что она сразу смолкла. Тогда он твердо и решительно заговорил:
— Слушайте меня, Теофиля. Я вас уважаю, потому что вы мать моих детей, всегда были честной, работящей женщиной и, зная мою привязанность, никогда меня не обманывали. А теперь говорю вам и клянусь, что если вы когда-нибудь при нем или без него пикнете хоть словечко про то, что он-мужик… я… я…
Видимо, сразу он не мог подобрать достаточно сильную угрозу; наконец стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Я разведусь с вами, вот что!..
Словно сраженная громом, она замерла, вытаращив глаза, но тотчас же ей стало смешно.
— И все-то вы, Флориан, шутите, — начала она.
Но муж прервал ее:
— Я не шучу… а разведусь с вами, как бог свят, разведусь.
Тут, однако, он поглядел на остолбеневшую от страха жену, и губы у него запрыгали от сдерживаемого смеха.
— И женюсь на другой, помоложе найду, красивей и, главное, умней.
— Что это вы болтаете… — пролепетала, наконец, Кулешова.
— Вовсе я не болтаю и заверяю вас, если вы на этот раз меня не послушаетесь, что-нибудь у нас с вами выйдет… и нехорошо выйдет… Это вам не шутка — происхождением попрекать, а во-первых, глупый предрассудок, а во-вторых, великий грех… куда больше, чем в пятницу иль в субботу есть мясо… Так уж вы лучше не заставляйте меня по пятницам поститься, а не говорите глупости и не грешите, обижая ближнего своего…
Кулешова, отлично знавшая своего мужа, заметила, что гнев его прошел, и снова стала с ним препираться:
— Сами вы говорите о ближних, а Осипович, кажется, такой же христианин, как мы, однако вы его ближним не считаете…
— Ну вот, сказали! Даже Иисус Христос и тот не сумел обратить в людей всех ослов и баранов! Да вам что до этого? Лишь бы сами вы не были ослом и бараном!
В этот день Ежи явился к ужину в обычное время, но вид у него был совсем не обычный. Он изменился, но не лицом, которое после долгой прогулки по лесу особенно разрумянилось, а своим поведением и осанкой. Вся фигура его выражала необычное спокойствие и равнодушие; он держался прямее, чем всегда, и от приветствия, с которым он вошел в столовую, где все уже собрались за столом, повеяло холодом. Могло показаться, что он едва во второй или в третий раз видит этих людей и не желает вступать с ними в близкие отношения. Он не был ни с кем неучтив; напротив, за ужином долго разговаривал с Кулешей о земледелье и лесном хозяйстве, Кулешовой поспешно подал шаль, которая упала у нее с плеч, а у Аврельки взял из рук суповую миску и поставил ее на стол. Однако все это он делал не так, как обычно: без обычного веселья и сердечности. Как только ужин кончился, он взял шапку, поклонился и, пожелав спокойной ночи, ушел. Однако Аврелька выскользнула из комнаты раньше его, и, когда он вышел на крыльцо, она стояла, прижавшись к столбу, и быстро ворочала головой то вверх, то вниз, то вправо, то влево.
— Покойной ночи, панна Аврелия, — проговорил Ежи и стал уже спускаться по лестнице, когда она тихонько окликнула его:
— Пан Ежи!
Он обернулся к ней и остановился.
— Что прикажете? Девушка так и затряслась.
— Я ничего вам не прикажу! — воскликнула она. — Но почему вы сегодня такой… такой, как будто вы всех нас в первый раз в жизни видите? Я только хотела вам сказать, чтобы вы не очень горевали… Милый, дорогой пан Ежи, ну, пожалуйста, не очень горюйте… Все пройдет… Может, бог даст, счастье когда-нибудь засияет и для вас… Может…
Видимо, она не знала, что говорить дальше и как его утешить. В вечернем сумраке лицо ее почти нельзя было разглядеть, но сдавленный голос ее звучал так жалобно, что, казалось, она сейчас заплачет.
— Дорогой пан Ежи, — снова начала она, — вы хоть со мной не будьте таким… равнодушным или самолюбивым и, пожалуйста, поверяйте мне все, как раньше… ведь это легче, когда можешь кому-нибудь все поверить…
Ежи молча стоял перед ней и, действительно, казался гордым или равнодушным. Наконец он тихо, как бы с трудом заговорил:
— Я вам очень признателен, панна Аврелия, за дружбу, которую вы ко мне проявляете, однако принять ее не смею, она не должна между нами существовать. Желая вам добра, я не хочу вам причинять неприятности своей дружбой…
— Что вы говорите? — вскрикнула Аврелька.
Но он оживился и продолжал уже быстрей:
— Еще вчера я думал по-иному, но сегодня меня так жестоко проучили, что этого я не забуду до конца жизни и навсегда буду знать, с кем мне можно сближаться и кого должно сторониться, чтобы впоследствии меня не отстранили. Многое из того, что было во мне, сегодня смешалось и опрокинулось, а многое совсем исчезло, и, хотя дружба моя к вам не исчезла, однако выказывать ее мне не следует, чтоб кого-нибудь невзначай не оскорбить и вас не опорочить. Покойной ночи, сударыня!
Он снял шапку, сбежал по лестнице и пошел к себе во флигель. На другой день рано утром он зашел на кухню, уже с ружьем за плечами, и, поцеловав руку у Кулешовой, которая суетилась у печки, извинился, что не сможет притти ни к обеду, ни к ужину.
— У меня очень много дела и в лесу и со счетами, — объяснял он, — я поем у лесников, а вечером напьюсь у себя чаю — и хватит с меня!
Кулешова со всех ног бросилась к мужу. Он, по своему обыкновению, пил в это время теплое пиво со сметаной и сыром; усевшись подле него, Кулешова начала:
— А знаете, Флориан, сегодня-то уж заметно, что он очень отчаивается. Вчера он еще делал вид, будто ему все нипочем, а сегодня совсем впал в отчаяние! Разговаривает со мной, а сам в другую сторону смотрит… как полоумный! Только бы он не сделал чего-нибудь над собой! И к чему это постоянно ружье за плечами таскать при таком-то отчаянии! Вы, Флориан, придумайте что-нибудь, а то как бы он, упаси бог, не сделал над собой чего худого!
Против обыкновения, Кулеша не смеялся сегодня над бессмертным, как он выражался, оханием жены, а, с яростью жуя накрошенный в пиво сыр, необыкновенно быстро шевелил усами, уставясь неподвижным взглядом на противоположную стену. Это смешение чревоугодия с задумчивостью придавало лицу его весьма забавное выражение, но Кулешова не замечала этого; сложив ручки на коленях, она покачала головкой и вздохнула: