— Завтра ведь наша свадьба… так сегодня можно хоть поцеловать…
И, пылая, он настойчиво тянулся к ее лицу, губам, сжимая ее пальцы так, что, казалось, вот-вот их сломает. Но и она была не из слабеньких: вырвав из его руки хрустевшие пальцы, она оттолкнула его в сторону.
— Еще мы не обвенчались! — крикнула она. — Еще ничего не известно!
Цыдзик, рассерженный сопротивлением Салюси, подхватил ее слова. Он надулся, даже подбоченился и, прищурясь, заговорил:
— Как это — неизвестно? Очень даже известно, что завтра вы будете моей женой, а как перед алтарем поклянетесь мне в послушании, так и будете делать все, что я вам велю!
Ее бледные щеки покраснели, а глаза засверкали, как горящие угли.
— Не дождешься ты, чтобы я тебя слушалась да чтоб ты надо мной верховодил!
Салюся сорвала с пальца обручальное кольцо и сдавленным от волнения голосом крикнула:
— На тебе, на! Купи за свои богатства другую рабу! Между нами — все кончено!
Она швырнула в него золотой кружок. Упав к его ногам, он покатился через всю комнату и исчез под кроватью Константа. Цыдзик, пораженный ужасом и горем, с минуту, не шевелился. Разинув рот, он уныло следил за кольцом, а когда оно скрылось, подошел к кровати, сначала встал на колени, потом вытянулся во всю длину, сунул голову и руки под кровать и принялся искать колечко, шаря пальцами по полу. Салюся посмотрела на него с неописуемым отвращением, потом громко, презрительно расхохоталась, выбежала из боковушки, стрелой пронеслась через горницу в сени и влетела в чулан.
Здесь было пусто и почти темно; на столе у окна тускло горела желтая свечка, криво вставленная в медный подсвечник. Шум из горницы глухо доносился сюда через двое запертых дверей, и только в, кухне, за полуоткрытой дверью, похрапывала смертельно усталая Панцевичова, уснувшая на голой лавке.
Салюся отперла сундук, присела перед ним и при скудном свете огарка стала быстро и как попало вынимать из него вещи. Сундук был большой, яркозеленый, обитый железом; он был так полон, что полукруглая его крышка, оклеенная изнутри картинками из священного писания, с трудом закрывалась. В нем лежало приданое Салюси, изобильное и разнообразное. Однако она не взяла ни одной вещи из тех, что были тщательно уложены сверху, а вытащила чуть не с самого дна старое поношенное пальто и не менее поношенные, но еще крепкие башмаки. Положив их на пол подле себя, Салюся достала какие-то сложенные вчетверо бумаги и сунула их за корсаж. Бумаги эти были ее свидетельства, приготовленные к завтрашнему венчанию, которые дал ей на сохранение Константы. Отыскав где-то в уголке маленький кожаный кошелек (подарок зятя ее, Коньца, — в благодарность за ревностную заботу о его больных детях), она пересчитала мелочь, которая в нем была, и положила его в карман. Наконец, порывшись в глубине, нашла какой-то сверток бумаг и тоже сунула их за корсаж. Это были письма Ежа, те несколько писем, которые она получила за время их разлуки.
Теперь сундук можно было запереть. Салюся поднялась с пола и, сев на лавку, сняла новые, жавшие ей ногу ботинки и обула старые, хорошо разношенные; затем надела старенькое, еще теплое пальто, застегнула его на все пуговицы и окутала голову шалью, лежавшей на постели. Все это она делала очень тихо и быстро, произведя шуму не больше, чем пробежавшая мышь, и потратив не больше времени, чем требуется для прочтения молитвы. Потом через полуоткрытую дверь выскользнула в сени, крадучись, как кошка, пробралась на крыльцо и пустилась во весь дух вдоль плетня, где было особенно темно. Но, недоходя до ворот, она вдруг повернула назад, взбежала на крыльцо и, упав на колени перед запертой дверью, прильнула губами к порогу и зарыдала; заслышав какой-то шорох, она вскочила и исчезла в глубокой темноте.
Прошло уже более получаса, как Владысь Цыдзик с испуганным и огорченным лицом стоял в дверях боковушки, крепко сжимая в кулаке кольцо, которое разыскал под кроватью. Он и сам не знал, что ему теперь делать; минутами его обуревал гнев, минутами охватывала тоска, и к глазам подступали слезы. Но вот взгляд его с упованием устремился на свата, все еще сидевшего за столом, и он нерешительно подошел к нему.
— Пан Ясьмонт, — зашептал он, — пан Ясьмонт! — И, таинственно закивав ему головой, Владысь поманил его пальцем.
— Что такое? Чего вам, пан Владислав? — спросил Ясьмонт, отрываясь от занимавшей его беседы.
— Подите сюда, подите! Надо кое-что по секрету сказать! — все так же таинственно шептал Владысь, а Ясьмонт, увидев, что малый того и гляди заплачет, встал из-за стола и вышел с ним в сени. Тотчас послышался их оживленный, хотя и тихий топот, а затем Ясьмонт, сильно нахмурясь, заглянул в горницу и позвал:
— Пан Константы, прошу на минутку!
Теперь они шептались втроем, но очень недолго; почти сразу послышался громкий и гневный голос Константа:
— Салюся! Салюся! Салюся!
Дружки повскакали с табуреток. Панцевичова в кухне сорвалась с лавки, Заневская, Коньцова и сваха бросились в сени. В этом непонятном перешептывании и гневном крике Константа все почуяли что-то недоброе. Тотчас по всему дому, а затем по двору и всей усадьбе стали раздаваться мужские и женские голоса, на все лады выкликавшие одно имя:
— Салюся! Салюся! Салька!
В Темноте между деревьями и вокруг дворовых построек блеснуло несколько фонариков; среди притихших, словно проникнутых тайной разговоров послышались рыдания. Плакала Коньцова и одна из дружек Салюси, ее закадычная приятельница. Стараясь пока скрыть от чужих историю с кольцом, Ясьмонт, как человек разумный, прикидывался веселым и громко смеялся:
— Проказы! Девичьи проказы! Спряталась где-нибудь плутовка, чтобы цену себе набить у жениха!
Константы, обшаривая с фонарем все уголки усадьбы, бормотал сквозь стиснутые зубы:
— Убью! Как бог свят, убью, и не посмотрю на усопших родителей!..
Панцевичова металась как вихрь из стороны в сторону и, перекрикивая всех, пронзительно вопила:
— Салюся! Салюся! Полоумная! Дуреха! Салюся! Салюся!
Однако и в ее пронзительных воплях, вначале злобных, уже дрожали слезы.
Никто не видел Габрыся, который стоял в сторонке, у плетня; когда в усадьбе Константа поднялась суматоха и послышались голоса, выкликавшие одно имя, он выскочил из избушки. В первую минуту он за голову схватился, пораженный ужасом, потом, понуря голову, глубоко задумался, но, увидев Константа, стоявшего в толпе посреди двора, медленно подошел и тихим, как бы сдавленным голосом проговорил:
— Салюся к тетке Стецкевичовой пошла!
Все остолбенели, но, уразумев смысл его слов, успокоились и даже обрадовались.
— А вы откуда знаете? — крикнула Коньцова, вцепившись в его кафтан.
— Да я видел, как она шла, — ответил Габрысь, — и спросил: куда? Она и сказала, что к Стецкевичовой.
— В эту пору? Зачем? — воскликнуло хором несколько голосов.
Габрысь пожал плечами. При свете фонарика, который держал Константы, видно было его изможденное, худое лицо с пучком черных усов, под которыми блуждала глуповатая усмешка.
— Кто ее знает? — ни на кого не глядя, начал Габрысь. — Сказала, будто тетка обиделась, что ее не позвали в свахи… так, дескать, сбегает к ней, попросит прощения, получит хороший подарок, а чуть свет назад домой прилетит…
— Так и сказала?
— Да сказала.
— И вы слышали собственными ушами?
— А то чьими же?
— С ума рехнулась! Дуреха! В эту пору? Где это видано? Как есть полоумная! — загалдели женщины.
Габрысь покачал головой; тихий смешок всколыхнул на груди его толстый кафтан.
— Какая же тут дурость, если охота ей хороший подарок получить? — проговорил он.
— Правильно сказано! И верно! А какова, однако, Салюся, а? Эта за себя постоит!.. Один свадебный подарок и то не захотела упустить, среди ночи побежала за ним к богатой тетке! Ого! Министр баба! — Ясьмонт смеялся, довольный столь неожиданным оборотом дела. Если уж она к тетке за свадебным подарком побежала, так, верно, и Цыдзика всерьез не думает бросать, а эта история с колечком — просто так, девичья прихоть. Дружки так и сели: аи да Салька! И ночью побежать не поленилась! А любопытно знать: что ей тетка подарит! Пожалуй, целый кусок полотна; у нее, говорят, полотна столько, что сундуки ломятся. Даже Панцевичова смеялась, и Константы, несколько успокоившись, смягчился.