Богатеньких одиноких старушек находил Генка Шлык – племянник Корнилыча. По пьяни он мог биться в истерике, что баба, брызгать слюной и плакать навзрыд о чем-то никому не понятном. Дома он позволял себе расслабиться. Особенно после удачной операции. Напиваясь, говорил, что старух ему жаль, что все, что он делает с ними, – отвратительно, что он их почти любит и душу перед ними выворачивает наизнанку, а Корнилыч платит ему за такую поганую работу всего семь процентов. «Прости меня, Марья Игнатьевна, – рыдал он по очередной обобранной бабульке. – Ты ко мне как к родному, а я, падла, под монастырь тебя подвел. Под высокий белый монастырь».
Но Генка никогда не углублялся в свои страдания. Через минуту он уже ржал как конь над пошлым анекдотом, который рассказывал цыган, и спроси его, кто такая Марья Игнатьевна, – ни за что бы не вспомнил.
В деле он был настоящий артист. Профессионал. Пользуясь наводками мелкой шпаны, он дня два наблюдал объект. А на третий подкатывал к нему именно в том виде, который бабулька предпочитала. За последнее время он побывал и детдомовским сиротой, и художником Колей с надвигающейся персональной выставкой, и моряком Сеней, уходящим на днях в загранку, и даже молодым альфонсом-импотентом. Он легко преображался в махрового еврея или ярого антисемита с прокоммунистическими взглядами, в хохла или татарина, в немца или финна – в зависимости от того, кого бабульки больше любили. Рожа у него была – на все лады. Ошибки он исправлял быстро. По ходу представления. И если бы Генка играл в театре, а не на улице, то давно получил бы звание народного артиста.
Поскольку Генка приходился Корнилычу вроде как родней, Феликс часто наводил разговор на его обожаемого дядюшку. Но каждый раз Генкауворачивался. Он бил себя кулаком в грудь, хрипел про Корнилыча какую-то правду: «Никому не говорил – тебе скажу», – но не сообщил Феликсу ничего нового о старике. Ничего такого, за что можно было бы зацепиться, чтобы подумать об освобождении.
За год своей привокзальной жизни Феликс узнал о старике лишь то, что знали остальные.
7
(Корнилыч)
Когда на блокадный Ленинград сыпались бомбы, Корнилыч носил обычное имя-отчество и, как все, сбрасывал зажигалки с крыш. На фронт его не взяли по причине не то чтобы ослабленного, а вообще никакого здоровья плюс близорукости. До войны он был школьным учителем, а теперь стоял у станка, падая от усталости, засыпал стоя, и чем дальше, тем больше не понимал, зачем он живет, кто он такой и что происходит вокруг.
Жил он у родителей жены, горячих патриотов коммунистической державы и больших охотников до изучения последних речей Иосифа Виссарионовича. Жил – как у Христа за пазухой. У них была просторная квартира, куда он и перебрался сразу после регистрации брака и шумной свадьбы, на которую съехались все родственники невесты до пятого колена. Многие приехали из других городов, поэтому о первой брачной ночи несколько дней не могло быть и речи. Квартира превратилась в полевой лагерь. Спали на кроватях, диванах, на полу в каждой комнате человек по пять. Включая и комнату молодоженов. Только через три дня родственники, уничтожив все съестные запасы хозяев, разъехались, обещая вернуться к рождению наследника.
Через девять месяцев и три дня родилась наследница, и снова их дом превратился в место паломничества. Однако теперь робкий Корнилыч настоял, чтобы в комнате новорожденной никто не храпел, да и вообще потребовал оставить ребенка в покое. Это был первый случай, когда он подал голос и выказал в семье свою волю, чем очень порадовал тестя и раздосадовал тещу.
Жену свою он, несмотря ни на что, любил. Несмотря на шумных родственников, на то, что теща в день получки и аванса поджидала его, поджав губы, на кухне и снисходительно пересчитывала деньги, которые он отдавал ей беспрекословно все до последней копеечки. Потом она журила закомплексованного очкарика-зятя за то, что не умеет пробиваться в жизни, и со вздохом прятала его получку на огромной, как подушка, груди.
Может быть, эту легенду придумал сам Корнилыч – никто не знал. Ее пересказывали друг другу обитатели привокзального дома, не вдаваясь в подробности и не задумываясь о том, насколько она подлинная.
Когда началась война, в хлебосольном семействе Корнилыча было столько снеди, что хватило бы на год ила даже полтора, при ее экономном потреблении. Но ни теща, ни тесть и представить себе не могли, что война продлится так долго. Тем более – никто из них тогда не знал страшного слова «блокада».
Первой жертвой голодной зимы стала теща. Она лежала в своей кровати белая и распухшая вдвое, синея от холода, царившего в большой квартире. Ее смогли отвезти на кладбище, два дня рыли могилу обливающийся слезами, обессиливший тесть и доходяга Корнилыч. Получилось неглубоко, но уж как получилось.
Тесть сильно замерз по дороге с кладбища и умер спустя две недели после жены от воспаления легких. Корнилыч свез его в общественную могилу. Долбить мерзлую землю сил не было. Он, не привычный к физическому труду, впервые оказался на заводе. В голове от усталости стоял сплошной, туман, ноги подкашивались, и он думал только о том, как бы не упасть на улице и не замерзнуть.
Жена умерла неожиданно для него. Она, как всегда, ни на что не жаловалась, ничего не просила. Он не догадывался, что она каждый день подсовывала Соне свой кусочек хлеба. Жена умерла во сне. Он тогда заплакал в первым и единственный раз в своей жизни. Заплакал, как баба, всхлипывая, взвизгивая и размазывая кулаком горячие слезы по небритым щекам. Они все умрут, понял Корнилыч. К чему тогда этот бессмысленный, выматывающий труд, к чему сопротивление? Он не пойдет сегодня на работу. Не оставит дочку одну. Они сядут с ней, обнимутся и будут ждать смерти. Лучше уж так.
Но трехлетняя Соня не пожелала сидеть с папой в обнимку в ожидании неизвестно чего. Как только проснулась, она попросила есть. Корнилыч попытался сделать вид, что спит, что не слышит, но она тормошила его за плечо и старательно выговаривала: «Папочка, папочка, Соня кушать хочет». Через пятнадцать минут он не выдержал, снес Соню в бомбоубежище, усадил рядом с соседкой и пошёл по городу куда глаза глядят.
Он готов был зарезать за кусок хлеба, перегрызть горло, но убивать было некого, навстречу ему попадались такие же, как он, люди с голодными глазами. У Пяти углов он услышал слабый стук в окно, кто-то звал его. Опухшая от голода старуха с глазами, полными мольбы, просила хлеба. Наверно, сошла с ума, подумал он и пошел к выходу, но женщина ухватила его за рукав и все повторяла: «Пожалуйста, у вас же много, дайте мне кусочек, я знаю – у вас много. А я вам…» Он хотел вырвать руку, уйти, но тут заметил, что в руках она держит массивное золотое кольцо с необычным голубым камнем.
Корнилыч замер и затаил дыхание. Теперь было кого убивать, но не было сил даже шевельнуться. Он не мог отвести глаз от кольца. Протянул было руку, но старуха с удивительным для ее лет проворством отдернула свою. «Нет, вы мне сначала хлебушек покажите. Есть ведь у вас? Есть! Я знаю!» И вот тогда случилась невероятная вещь. Каруселью перед его мысленным взором промелькнули страшные картины: мертвая распухшая теща, холодная жена, маленький, скорчившийся в постели тесть, а потом – глаза дочери, тоненькой девочки с прозрачной кожей. Это кольцо можно обменять на хлеб. Нужно только дать по голове этой безумной бабке, схватить кольцо и бежать отсюда сломя голову. Она все равно умрет. И так уже на ладан дышит. А Сонечке еще жить да жить. Был бы только хлеб…
Но он не мог двинуться с места. Он посмотрел старухе в глаза, мысленно умоляя ее отдать кольцо, протянул вперед пустую руку и сказал: «У меня есть хлеб. Вот». И тут…
Она выронила кольцо и радостно запрыгала вокруг него. Потом схватила несуществующий кусок хлеба с его ладони и стала грызть его, хрюкая и повизгивая, как уличный пес. Не сводя с нее глаз, Корнилыч нагнулся, поднял кольцо и, выскочив на улицу, побежал по разбитому тротуару под яростные завывания сирены и грохот далеких взрывов.