Она взяла его ладонь в свои и закрыла глаза. По лицу пробежала неопределенная тень. Сошлись морщинки над переносицей, опустились плечи. Лицо стало напряженным, словно каменным. Слава заерзал. Что-то тревожное было во всем происходящем. Да, он не верит. Но тревога не оставляла его. Стася резко отстранилась и открыла глаза. Посмотрела на Славу, словно впервые его видела, упала головой ему на колени, поцеловала ладонь.

Слава почувствовал прилив нежности, но решил выдержать свою позицию до конца.

– Как, – спросил он немного насмешливо, – увидела что-нибудь интересное?

Стася подняла глаза.

– Ты останешься жив. Они ничего не могут тебе сделать.

– Ну спасибо. – Слава отдернул руку. – Ты про инопланетян? Обрадовала. А то я все сижу и думаю: останусь жив или не останусь?

– Не смейся, – тихо сказала Стася.

– А что мне, плакать? Счастье-то какое: жив останусь…

Конец этой фразы он произнес из душевой под журчание воды. Слава еще что-то бормотал, посмеиваясь, отфыркиваясь, а Стася, положив голову на стол, тоскливо смотрела на дверь. Видеть-то она многое видит, да вот только что с этим делать? С тем безумным человеком, что приходил сегодня, с той связью, которую она почувствовала между ним и своей Леночкой? И вот теперь еще угроза, нависшая над Славой. Что это? И как этого избежать? Может, он просто заболеет? Гриппом, например? Господи, пусть он заболеет, пусть он только заболеет, бормотала Стася, сама не понимая, о чем и кого просит.

Глава 4. Люся Воскресенская

Первое время после автокатастрофы, а если точнее – сразу же после того, как очнулась и поняла, что с ней случилось, Воскресенская мечтала о смерти. Она лежала на кровати, плотно закрыв глаза, и думала, как бы было хорошо, если бы она умерла прямо сейчас. Людмила Павловна ненавидела свое тело, предавшее ее так неожиданно и страшно. Тело, которым она всегда так гордилась, тело, от которого она теперь хотела избавиться.

Так чувствуют себя только души умерших, когда уходят из этого мира. Вот они поднимаются и кружат первые девять дней по своему дому. И вдруг понимают, что одиноки. Им не докричаться до живых – дети обливают слезами подушки, муж сурово косится на прикрытое куском материи зеркало, и даже мать, которая вздрагивала во сне от твоих вздохов, не чувствует, что ты – бесплотным облаком – здесь, рядом. Но умершим легче, их души на сороковой день возносятся к другим душам, и одиночество заканчивается. Людмила теперь была как душа, для которой никогда не наступит сороковой день. Ее нет, ее никто не видит, она никому больше не нужна…

Разве что Петру. Он, пожалуй, взял бы ее в советники. Людмила редко сомневалась в том, что именно Рудавин сделал ее калекой. Это читалось в его ясном взгляде, да он особенно и не скрывал. Он сделал ее калекой не только для того, чтобы занять ее пост и пользоваться ею как источником информации. Нет. Он сделал это еще и для того, чтобы унизить ее, растоптать. Достаточно было прочитать досье Рудавина, чтобы узнать, как именно он расправляется со своими соперниками и врагами.

Последние два года, что она провела в этом доме под опекой глухонемых санитарок, почти сломили ее. Жить не хотелось вовсе. Но для того, чтобы уйти из жизни, нужно было проявить волю и желание, а ни того ни другого у Людмилы почти не осталось. Порой, глядя на отвратительную, светящуюся сознанием собственного превосходства физиономию Рудавина, который раз в месяц непременно появлялся в ее комнате, Людмиле хотелось заговорить с ним. Человек умирает от мысли, что он никому не нужен. Инстинкт быть востребованным сильнее гордости и даже здравого смысла.

А кроме Петра – кому она еще нужна? Никому. И это – правильно. Мир принадлежит живым, красивым телам. Как она раньше любила этот мир, эту жизнь!

Пора сдаваться, говорила она себе. Вот явится Рудавин, и она заговорит. Заговорит впервые за три года. Теперь ей казалось, что слова, произнесенные вслух, имеют почти магическую силу. Нужно заговорить, и тогда смертельная тоска, от которой некуда деться, отпустит, отступит. Решено, она заговорит сегодня же. Скажет немного. Может быть, просто попробует голос.

Людмила услышала за дверью шаги и замерла. Шаги были так не похожи на мягкое шарканье шлепанцев санитарок. Но это был и не Петр. Людмила потянулась, устроилась на подушках, вытянула шею, чтобы слышать отчетливее. Но напрягать слух не потребовалось. Раздался вскрик, стон, потом – возня. Что-то тащили по полу. Она могла поклясться, что – тело. Неужели она и Рудавину больше не нужна? Похоже, за ней пришли и начали убирать свидетелей. Все правильно, сама бы поступила точно так же, будь она на его месте. Значит – конец. По ту сторону двери по полу протащили еще одно тело. Она должна приготовиться и встретить свой конец достойно. Она должна…

И вдруг на нее обрушился целый водопад чувств, которые она все эти годы пыталась задавить мертвой и холодной логикой. Она поняла, что хочет жить. Пусть калекой, пусть всю жизнь не выходя из этой треклятой комнаты, но только – жить! Хочет до одурения, до того, что готова продать душу дьяволу.

Тем временем неуверенные шаги приближались к ее комнате. А жить хотелось все сильнее! Нужно… Ничего ей не нужно, кроме жизни! И она не отдаст ее просто так! Ну же! Дверь отворилась…

Когда он вошел, она чуть не закричала. Зажала себе рот обеими руками, и глаза ее забрызгали его разноцветными искрами. Он подошел к ней, сел рядом на пол.

– Покричи, если хочешь!

Она впилась глазами в дверь. Прошла минута, другая. Но никто не вошел.

– Никого нет, – то ли удивление, то ли вопрос вырвался у нее.

– Они нас не слышат, – ответил он радостно. – Пойдем домой.

Она снова метнула на него взгляд, полный ужаса: он ничего не знает.

– Я отнесу тебя, – добавил он, глядя в сторону.

И она поняла – знает. Все знает. Слезы закапали как дождь. Быстро, еще быстрее. Все лицо стало мокрым, и одеяло, которое она прижимала к себе изо всех сил. Он пытался отнять, а она прижимала все сильнее.

– Как хочешь, – сказал он, наконец, и завернул рыдающую женщину в одеяло. – Ты стала легче, – он улыбнулся ей во весь рот, поднял ее и прижал к груди.

Новая жизнь распахивалась перед ней настежь, вместе с дверью, которую открыл он…

Машина ждала у рощи. Он вел сам. Впервые за долгие годы она видела его за рулем. Вел осторожно, не превышая скорости, объезжая посты ГАИ, отмеченные у него на карте. У него не было прав. Если бы его остановили, это был бы конец. Он нацепил дымчатые очки, и теперь его можно было принять за разумного человека.

– Осторожней, – все время повторяла Людмила. – Осторожней! – говорила она с необыкновенной нежностью.

Он привез ее к себе. Стояла глухая ночь. Никто не выглянул в окно и не полюбопытствовал, что же там тащит дурачок-сосед. Он усадил ее в самое большое кресло посреди гостиной. Включил свет. На столе стоял огромный торт, на котором крупными буквами было написано: «С днем рождения, любимая!».

Он неуклюже топтался у стены, готовый по ее первому требованию расставить вещи по местам, а свои подарки выбросить в мусорное ведро. Она так часто кричала ему: «Сделай как было!» Но теперь она не кричала. Она плакала и захлебывалась слезами. Впервые он сделал что-то правильно.

Она довольна. Хоть и плачет. Ей понравилось. День ее рождения. Он не забыл. А она, кажется, немного забыла. Но теперь вспомнила…

Когда Людмила подняла на него зареванное распухшее лицо, он тоже заплакал и сказал ей:

– Ты такая красивая!

В этот день ей казалось, что слезы никогда не кончатся. Она целовала его в седой висок. Она говорила: «Мой дурачок!» Он стал рассказывать, как нашел ее, как устроил так, чтобы сделать ей подарок ко дню рождению. Она слушала и никак не могла понять одного: как же она могла забыть о нем? Единственный человек, о котором она не вспоминала в эти кошмарные годы, был тем самым человеком, который никогда не забывал о ней…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: