Не иначе было и в области религии. Конечно и в Италии, точно так же как в Элладе, в основе народных верований лежал один и тот же запас символических и аллегорических воззрений на природу, который и был причиной аналогии между римским миром богов и духов и греческим, аналогии, получившей столь важное значение в позднейших стадиях своего развития. И во многих отдельных представлениях, как например в вышеупомянутых образах Зевса-Диониса и Гестии-Весты, в понятии о священном пространстве (τεμενος, templum), в некоторых жертвоприношениях и религиозных обрядах обе культуры не случайно только сходны между собою. Но тем не менее и в Элладе, и в Италии эти представления получили такое вполне национальное и своеобразное развитие, что лишь небольшая часть их старого наследственного достояния сохранилась в них заметным образом, да и та была большею частью или вовсе не понята или понята в ложном смысле. Иначе и быть не могло; подобно тому как у самих народов выделились те резкие противоположности, которые совмещались в греко-италийском периоде в своем непосредственном виде, так и в их религии отделились понятия и образы, до тех пор составлявшие в их душе одно целое. Видя, как мчатся по небу облака, старинный земледелец мог выражать свои впечатления в такой форме, что гончая богов загоняет разбежавшихся от страха коров в одно стадо; а грек забыл, что под коровами разумелись облака, и из придуманного со специальной целью сына божественной гончей сделал готового на всякие услуги, ловкого вестника богов. Когда раздавались в горах раскаты грома, он видел, как Зевс метал с Олимпа громовые стрелы; когда ему снова улыбалось синее небо, он смотрел в блестящие очи зевсовой дочери Афины. И эти образы, которые он сам для себя создавал, были так полны жизни, что он скоро стал видеть в них не что иное как озаренных блеском могучей природы людей и свободно создавал и переделывал их сообразно с законами красоты. Совершенно иначе, но не слабее выражалась задушевная религиозность италийского племени, которое крепко держалось за отвлеченные идеи и не допускало, чтобы их затемняли внешними формами. Во время приношения жертвы грек подымал глаза к небу, а римлянин покрывал свою голову, потому что та молитва была созерцанием, а эта — мышлением. В природе римлянин чтил все, что духовно и всеобще; всякому бытию — как человеку, так и дереву, как государству, так и кладовой — он придавал вместе с ним возникающую и вместе с ним исчезающую душу, которая была отображением физического мира в духовной сфере; мужчине соответствовал мужеский гений, женщине — женственная Юнона, меже — Термин, лесу — Сильван, годичному обороту — Вертумн и т. д. — всякому по его свойствам. В человеческой деятельности одухотворяются даже ее отдельные моменты. Так, например, в молитве хлебопашца делаются воззвания к гениям оставленной под пар пашни, вспаханного поля, посева, прикрышки, бороненья и т. д. вплоть до свозки и укладки в амбар и открытия дверей в житницу; точно таким же образом освящаются брак, рождение и все другие естественные явления. Но, чем шире сфера, в которой вращаются отвлеченные идеи, тем выше значение божества и тем сильнее благоговение, внушаемое этим божеством человеку; так, например, Юпитер и Юнона олицетворяют отвлеченные понятия о мужестве и женственности, Dea Dia, или Церера, — творческую силу, Минерва — напоминающую силу, Dea bona, или, как она называлась у самнитов, Dea cupra — доброе божество. Между тем как грекам все представлялось в конкретной и осязательной форме, римлян могли удовлетворять только отвлеченные, совершенно прозрачные формулы, и если грек большей частью отвергал старинный запас самых древних легенд, потому что в созданных этими легендами образах слишком ясно просвечивало понятие, то римлянин был еще менее расположен сохранять их, так как в его глазах даже самый легкий аллегорический покров затемнял смысл священных идей. У римлян даже не сохранилось никаких следов от самых древних и общих мифов, как например от того уцелевшего у индусов, у греков и даже у семитов рассказа, что после большого потопа остался жив один человек, сделавшийся праотцом всего теперешнего человеческого рода. Их боги — не так как греческие — не могли жениться и производить на свет детей; они не блуждали незримыми между людьми и не нуждались в нектаре. Но о том, что их отвлеченность, кажущаяся вульгарной только при вульгарном на нее взгляде, овладевала сердцами сильно и, быть может, более сильно, чем созданные по образу и подобию человека боги Эллады, может служить свидетельством, даже в случае молчания истории, тот факт, что название веры Religio, т. е. привязанность, было и по своей форме, и по своему смыслу римским словом, а не эллинским. Как Индия и Иран развили из одного и того же наследственного достояния — первая богатство своих священных эпосов, второй отвлеченные идеи Зендавесты, — так в греческой мифологии господствует личность, а в римской — понятие, в первой — свобода, во второй — необходимость.
Наконец все, что нами замечено о серьезной стороне жизни, может быть отнесено и к ее воспроизведению в форме шуток и забав, которые повсюду, и в особенности в те древние времена, когда жизнь была цельной и несложной, не исключают этой серьезной стороны, а только прикрывают ее. Самые простые элементы искусства были вообще одинаковы и в Лациуме, и в Элладе, как то: почетный танец с оружием, «прыгание» (triumpus, θρίαμβος, δι-θύραμβος), маскарад «сытых людей» (σάτοροι, satura), которые, закутавшись в овечьи и козлиные шкуры, заканчивают праздник своими шутками, наконец флейта, мерные звуки которой служат руководством и аккомпанементом для плясок как торжественных, так и веселых. Едва ли сказывается в чем-либо другом так же ясно исключительно близкое родство эллинов с италиками, и однако развитие этих двух наций ни в каком другом отношении не разошлось так далеко. Образование юношества оставалось в Лациуме замкнутым в узких рамках семейного воспитания, а в Греции стремление к многостороннему, но вместе с тем гармоническому развитию человеческой души и тела создало науку гимнастики и воспитания, развитием которых и вся нация и отдельные лица дорожили как своим лучшим достоянием. По бедности своего художественного развития Лациум стоит почти на одном уровне с теми народами, у которых не было никакой культуры, а в Элладе с неимоверной быстротой развились из религиозных представлений миф, культура и из этих последних тот дивный мир поэзии и ваяния, равный которому история не может указать. В Лациуме, и в общественной жизни и в частной, признавалась исключительно власть ума, богатства и силы, а в удел эллинам досталась способность сознавать блаженное могущество красоты, быть в чувственно-идеальной мечтательности слугою прекрасного друга-отрока и снова находить в воинственных песнопениях божественного певца свое утраченное мужество. Таким образом, обе нации, в лице которых древность достигала своей высшей ступени, были столь же отличны одна от другой, как одинаковы по своему происхождению. Преимущества эллинов над италиками более ясно бросаются в глаза и оставили после себя более яркий отблеск; но в богатой сокровищнице италийской нации хранились глубокое понимание всеобщего в частном, способность отдельных личностей к самоотречению и серьезная вера в своих собственных богов. Оба народа развились односторонне, и потому оба развились так совершенно. Только узкое тупоумие способно порицать афинянина за неумение организовать его общину так, как она была организована Фабиями и Валериями, или римлянина за неуменье ваять, как Фидий и писать как Аристофан. Самой лучшей и самой своеобразной чертой в греческом народе и было именно то, что он не был в состоянии перейти от национального единства к политическому, не заменив вместе с тем свое государственное устройство деспотической формой правления. Идеальный мир прекрасного был для эллинов всем и даже до некоторой степени восполнял для них то, чего им в действительности недоставало; если в Элладе иногда и проявлялось стремление к национальному объединению, то оно всегда исходило не от непосредственных политических факторов, а от игр и искусств: только состязания на олимпийских играх, только песни Гомера, только трагедии Еврипида соединяли Элладу в одно целое. Напротив того, италик решительно отказывался от произвола ради свободы и научался повиноваться отцу, для того чтобы уметь повиноваться государству. Если при такой покорности могли пострадать отдельные личности и могли заглохнуть в людях их лучшие природные задатки, зато эти люди приобретали такое отечество и проникались такою к нему любовью, каких никогда не знали греки, зато между всеми культурными народами древности они достигли — при основанном на самоуправлении государственном устройстве — такого национального единства, которое в конце концов подчинило им и разрозненное эллинское племя и весь мир.