Петербургская повесть i_101.png
На Невском проспекте. Гравюра Л. Тюмлинга. 1830-е годы.

В пестрой петербургской толпе, резко выделяясь среди бледных физиономий коренных столичных жителей, мелькали смуглые лица армян, молдаван, татар, греков, персов и даже индусов, бог весть каким ветром занесенных в Россию.

Действие второй части повести происходит на аукционе, куда по воле случая попал и портрет ростовщика. Здесь продают с молотка произведения искусства, которые гостинодворские купцы стараются купить подешевле, чтобы потом продать подороже, смело перебивая цену, даваемую знатоками-любителями.

Сцена эта невеселая.

«Множество картин разбросано было совершенно без всякого толку; с ними были перемешаны и мебели, и книги с вензелями прежнего владетеля, который, верно, не имел похвального любопытства в них заглядывать… Все было навалено и вовсе не в таком порядке, как в магазинах. Все представляло какой-то хаос искусств. Вообще ощущаемое нами чувство при виде аукциона странно: в нем все отзывается чем-то похожим на погребальную процессию. Зал, в котором он производится, всегда как-то мрачен; окна, загроможденные мебелями и картинами, скупо изливают свет; безмолвие, разлитое на лицах всех, и голоса: „сто рублей!“, „рубль и двадцать копеек!“, „четыреста рублей пятьдесят копеек!“, протяженно вырывающиеся из уст, как-то дики для слуха. Но еще более производит впечатления погребальный голос аукциониста, постукивающего молотком и отпевающего панихиду бедным, так странно встретившимся здесь, искусствам».

Гоголь не раз наблюдал подобные сцены. В двух шагах от его квартиры, на углу Большой Морской и Кирпичного переулка, стоял деревянный дом с выставленными в окнах картинами и статуями и большими вывесками, извещающими, что здесь находится картинная галерея и магазин Паллаци. В этом доме в одной из зал бывали аукционы, где продавались с молотка произведения искусства. Здесь в апреле 1834 года продавал с аукциона свой «Русский музеум» Свиньин. На этом аукционе побывал весь Петербург. Одни в качестве покупателей, другие — любопытствующих. И цены, даваемые знатными любителями, здесь смело перебивал купец Паллаци. «Ради бога покупайте, — взывала к своим читателям „Северная пчела“, — а то Г-н Паллаци все купит. Без шуток, он все купит; к тому идет дело. Каждый раз он стоит за аукционистом, и прехладнокровно набавляет цены. Да как еще? не по полтине, не по рублю, а разом десять, пятнадцать, двадцать рублей!.. Берегитесь, г.г. любители; после вы будете покупать у г-на Паллаци вещи из Музеума впятеро дороже!»

Заунывно звучал голос аукциониста, погребально стучал молоток его, и бедные искусства переходили в руки предприимчивого торгаша…

«ВЫШЛА ДОВОЛЬНО НЕПРИЯТНАЯ ЗАЦЕПА ПО ЦЕНЗУРЕ»

Готовя в печать «Арабески» и опасаясь цензурных придирок, Гоголь хотел знать мнение Пушкина. Пушкин написал ему о «Невском проспекте»: «Перечел с большим удовольствием: кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить: она, мне кажется, необходима для полного эфекта вечерней мазурки. Авось бог вынесет. С богом!»

«Секуция» выглядела так: «Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный приватный человек в сюртучке и без эполетов. Немцы с величайшим неистовством сорвали с него все платье. Гофман всей тяжестью своей сел ему на ноги, Кунц схватил за голову, а Шиллер схватил в руку пук прутьев, служивших метлою. Я должен с прискорбием признаться, что поручик Пирогов был очень больно высечен».

Офицера высекли какие-то немцы-ремесленники… Цензор категорически запретил «секуцию». Гоголю пришлось написать: «Немцы схватили за руки и ноги Пирогова. Напрасно силился он отбиваться: эти три ремесленника были самый дюжий народ из всех петербургских немцев и поступили с ним так грубо и невежливо, что, признаюсь, я никак не нахожу слов к изображению этого печального события».

Цензурные неприятности начались для Гоголя еще в 1833 году, когда в альманахе «Новоселье» печаталась «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Профессор Никитенко, назначенный цензором, записал в своем дневнике: «Был у Плетнева. Видел там Гоголя: он сердится на меня за некоторые непропущенные места в его повести, печатаемой в „Новоселье“. Бедный литератор! Бедный цензор!»

В начале 1834 года Гоголю снова не повезло. На этот раз из-за отрывка «Кровавый бандурист», отданного в журнал «Библиотека для чтения». На заседании Петербургского цензурного комитета Никитенко заявил, что не может пропустить отрывок, так как это «картина страданий и унижения человеческого, написанная совершенно в духе новейшей французской школы». А романы новейшей французской школы по распоряжению высшего начальства не велено было пропускать.

О переводе романа Гюго «Церковь Парижской Богоматери» министр просвещения Уваров сказал Никитенко:

— Роман Гюго превосходен, но нам еще рано читать такие книги.

Власти боялись всего, и цензоры, не обладая даром ясновиденья, часто попадали впросак. Попал в историю и Никитенко. Не мысля худого, он пропустил в журнале «Библиотека для чтения» перевод стихотворения Гюго «Красавице». Поэт в нем высказывал мысль: если бы я был богом, то отдал бы свой рай, своих ангелов и свое могущество за поцелуй красавицы. Стихи как на грех попались одному святоше. Он поспешил донести митрополиту Серафиму. Митрополит взбеленился: кощунство! богохульство! Бросился во дворец, испросил аудиенцию, прочитал стихи царю и умолял защитить веру и церковь от поругания. Николай приказал отправить Никитенко под арест.

Цензоры боялись собственной тени. И, отдавая в цензуру «Арабески», Гоголь с тревогой ждал всяких «зацеп».

«Арабески» попали к цензору Семенову. Сперва, кроме «секуции», все проскочило. Книга ушла в типографию. А тут и с Семеновым приключился казус. Он получил строгий выговор от министра за то, что позволил в журнале «Сын отечества» назвать какую-то святую «представительницей слабого пола». Семенов насторожился. В канун нового 1835 года Гоголь послал записку Пушкину: «Вышла вчера довольно неприятная зацепа по цензуре по поводу Записок сумасшедшего. Но слава богу сегодня немного лучше. По крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест».

Напуганного Семенова одолевали сомнения: можно ли вообще пропустить в печать эту повесть о ничтожном чиновнике, который, сойдя с ума, как бы прозревает, видит всю неприглядность окружающего и по праву, данному ему безумием, называет вещи своими именами. Макая перо в красные цензорские чернила, Семенов начал вычеркивать…

Когда Гоголь получил из цензуры рукопись, она ему показалась исполосованной в кровь. Он читал и мрачнел. «Я еще в жизни не слыхивал, чтобы собака могла писать. Правильно писать может только дворянин». Про дворянина цензор вычеркнул. «Папа… после обеда поднял меня к своей шее и сказал: „А посмотри, Меджи, что это такое“. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного». Так рассуждает собачка Меджи об ордене, полученном отцом ее хозяйки. Вычеркнуто. «Куда ж, подумала я сама в себе, — пишет собачка Меджи, — если сравнить камер-юнкера с Трезором! Небо! какая разница! Во-первых, у камер-юнкера совершенно гладкое широкое лицо и вокруг бакенбарды, как будто бы он обвязал его черным платком; а у Трезора мордочка тоненькая, и на самом лбу белая лысинка. Талию Трезора и сравнить нельзя с камер-юнкерскою. А глаза, приемы, ухватки, совершенно не те. О, какая разница!» Вычеркнуто… «Всё, что есть лучшего на свете, все достается или камер-юнкерам или генералам, — жалуется Поприщин. — Найдешь себе бедное богатство, думаешь достать его рукою, — срывает у тебя камер-юнкер или генерал». Вычеркнуто. Все политические навеки вычеркнуты. Все упоминания государя — вычеркнуты. Даже последняя фраза: «А знаете ли, что у французского короля шишка под самым носом?» — и та вычеркнута: намек на июльскую революцию во Франции, на свергнутого короля Карла X.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: