Однажды собрались у Панаева несколько человек слушать «Тараса Бульбу». Был среди них и немолодой уже учитель Первой петербургской гимназии Василий Иванович Кречетов. Его так поразила повесть Гоголя, что во время чтения он то и дело вскакивал, восклицая:
— Да это шедевр… это сила… это мощь… это… это…
— Ах, да не перебивайте, Василий Иванович! — кричали ему другие.
Но Кречетов не мог удержаться, вскакивал и перебивал чтение восторженными восклицаниями. А когда оно кончилось, сказал Панаеву:
— Это, батюшка, такое явление, это, это, это… сам старик Вальтер Скотт подписал бы охотно под этим «Бульбою» свое имя… У-у-у! Это уж талант из ряда вон… Какая полновесность, сочность в каждом слове… Этот Гоголь., да это черт знает что такое — так и брызжет умом и талантом.
«Новый мир открылся для меня, когда я прочел „Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича“», — рассказывал Панаев.
И не для него одного.
«НИЧЕГО НЕ ПРОПАДАЛО ДАРОМ»
Девятого мая, в день своих именин, Гоголь одевался по-летнему. Он повязывал яркий пестрый галстучек, облачался в короткий белый сюртучок с высокой талией и буфами на плечах, старательно взбивал свой завитой кок и в таком виде являлся гостям. Гости были — нежинские «однокорытники», кое-кто из молодых учителей, кое-кто из литераторов.
В этот день с утра в квартире Гоголя бывало шумнее обычного. Шум производила главным образом Матрена, неутомимо ругавшая медлительного Якима со всей горластостью звонкоголосой украинской жинки, привыкшей перекликаться через тын. Ей вторил звон кастрюль, грохот приносимых со двора поленьев, гуденье раскаленной плиты. Матрена орудовала на кухне, гоняя Якима то туда, то сюда. Галушки, вареники и другие украинские блюда Гоголь стряпал сам, не доверяя Матрене.
Гости вваливались веселой гурьбой, потирали руки, нюхали воздух и торопили хозяина садиться за стол. Затем все усаживались, и пиршество начиналось. Шутки, смех, песни не смолкали допоздна.
Песни и куплеты были собственного изготовления. Сочинял их Гоголь с помощью Прокоповича и Данилевского, который после длительного отсутствия вернулся в Петербург. Пели хором на мотивы из модных опер.
Так пели про молодых учителей, ходивших через замерзшую Неву на Васильевский остров читать свои лекции.
Гоголь стал знаменитостью. Его приглашали в литературные салоны, на литературные вечера. Но лучше всего он по-прежнему чувствовал себя среди старых товарищей, приходивших к нему не только на именины, но и каждую неделю на «чайные вечера».
Гости располагались в маленькой спальне, где Гоголь, стоя у самовара, разливал чай, и в другой комнате, попросторней, с диваном у стены, большим столом, заваленным книгами, и письменным бюро возле него.
Рассказывали о происшествиях в своих департаментах, приносили канцелярские анекдоты, обсуждали петербургские новости.
Новостей хватало. Компаньон Булгарина, Греч, рассердил государя. В «Северной пчеле» Греч по недосмотру напечатал содержание новой оперы «Роберт Дьявол», как оно было на французском языке. А опера шла с изменениями, которые велел внести царь. Греча предупредили — еще один такой случай, и его вышлют из столицы.
Несколько профессоров Петербургского университета заявили на ученом совете, что их сотоварищи берут взятки с чиновников, сдающих экзамен на чин. Возвратились в Петербург из-за границы молодые профессора, совершенствовавшиеся там. Они отвыкли от России. Им все дико. Ходят мрачные — не могут смириться, что весь век предстоит провести в этом царстве рабства.
По словам Анненкова, постоянного гостя Гоголя, «на этих сходках царствовала веселость, бойкая насмешка над низостью и лицемерием». Гоголь хоть и участвовал во всех спорах и разговорах, но больше слушал. «Никогда, однако ж, — рассказывает Анненков, — даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему наблюдательность… Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга, и случалось пользовался ими».
При выборе собеседников Гоголь предпочитал острословам, светским болтунам, умникам людей обыкновенных и даже неученых, но знающих в тонкости какое-нибудь дело — будь то конный завод, фабрика, ремесло или даже игра в бабки, если это можно назвать делом. Полученные от собеседников сведения он заносил в маленькие тетрадочки и хранил до случая.
Очень любил Гоголь слушать рассказы знаменитого актера — Михаила Семеновича Щепкина, прожившего интересную жизнь. Щепкин был украинцем, крепостным графа Волькенштейна, выкупленным из неволи по подписке. С Гоголем они познакомились в Москве и очень подружились. Приезжая в Петербург, Щепкин останавливался у Гоголя. Маленький, кругленький, уже в летах, Михаил Семенович не без труда взбирался по крутой темной лестнице дома на Малой Морской и уже снизу кричал:
— Нема лучше, как у нас, Якиме ступив — уж и в хати, а тут дерысь-дерысь!
Прочитав «Старосветских помещиков», Щепкин, лукаво улыбаясь, сказал Гоголю:
— А кошка-то моя.
Случай с появлением одичавшей кошки, которую Пульхерия Ивановна приняла за вестницу близкой смерти, действительно произошел с бабкой Щепкина, и Щепкин как-то рассказал об этом Гоголю.
Однажды Анненков застал у Гоголя пожилого человека, который подробно, со знанием дела рассказывал о поведении сумасшедших, об их нелепых идеях. Гоголь подсел и слушал. Когда стали расходиться и один из приятелей позвал пожилого господина, Гоголь сказал:
— Ты ступай… А они уже знают свой час и, когда надобно, уйдут.
Сведения, полученные от гостя, пригодились в «Записках сумасшедшего».
Пушкин рассказывал, что описание степи в «Тарасе Бульбе» внушил Гоголю он. Один знакомый Пушкина хорошо и подробно описывал ему степи. Пушкин свел его с Гоголем, дал послушать рассказ. И в «Тарасе Бульбе» появилось великолепное описание степи, с пестрым морем цветов и трав, птичьим гомоном, со степными пожарами, лебедями, похожими на красные платки, летящие в зареве по ночному темному небу.
Для Гоголя ничего не пропадало даром.
«КАКОВ ГОГЕЛЬ?»
В «Авторской исповеди» Гоголь писал: «Обо мне много толковали, разбирая кое-какие мои стороны, но главного существа моего не определили. Его слышал один только Пушкин. Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее, и которого, точно, нет у других писателей».
Обнаружив у Гоголя это удивительное свойство, Пушкин побуждал его засесть за большое сочинение, где это свойство могло бы проявиться во всей полноте. «Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и наконец, один раз, после того, как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: „Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это, просто, грех!“ Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за Донки-шота, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и, в заключение всего, отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет „Мертвых душ“».