Он смотрел на круглые, надколотые очки и не верил своим глазам. Джон вспомнил фотографии в альбоме, на Ганновер-сквер. Дядя Хаим, наклонившись, обнимал за плечи детей. Младший сын, в костюме, при галстуке, в кипе, широко улыбался, блестя очками:
– Бар-мицва Меира, – увидел Джон выгравированные на карточке буквы. Почесав пистолетом бровь, юноша поправил очки:
– Здравствуйте, кузен Джон.
Франкисты успокоились. Они передавали друг другу русскую папиросу и фляжку с крепким кофе. Кузен сказал, что здесь с чужими документами. Джон усмехнулся: «Я тоже». Меир потрепал его по плечу:
– Спасибо за поддержку огнем. Я бы, конечно, как полагается, линию фронта перешел, без шума, но…, – Меир махнул себе за спину, – некий полковник Альфонсо де Веласко слишком пристально интересовался моими американскими бумагами. Пришлось в спешке покинуть штаб франкистов…, – кузен заметил, как помрачнело лицо Джона: «Что такое?»
Выслушал его, Меир обнял кузена за плечи:
– Мне очень, очень жаль, Джон. Но, поверь мне, если тела не нашли, то Тони, может быть, жива…, – Меир подумал:
– Гауптштурмфюрер Максимилиан фон Рабе. Ради такого стоило рисковать. У нас хотя бы появилось имя…, – Меир, искоса, посмотрел на Джона:
– Значит, Борода погиб. Не буду спрашивать об именах русских, да он их не знает…, – понял Меир:
– Он один раз Барахас навещал. Придется остаться в Мадриде, или в Барселону поехать…, – Меир провел две недели за линией фронта, представляясь американским журналистом.
Франкисты, как и немецкие советники при штабе, охотно с ним говорили. Меир видел знакомого, высокого, светловолосого немца. Осторожно расспрашивая собеседников, он выяснил имя и звание мистера Максимилиана, как, мрачно, называл его юноша.
Рисунки, конечно, были при эсэсовце. Меир не мог рисковать, пытаясь их украсть. Джону он ничего этого рассказывать не стал. Меир только заметил:
– Думаю, ни я, ни ты не будем болтать, что видели друг друга, мистер Брэдли.
– Конечно, мистер Хорвич, – кивнул Джон. Над их головами зажужжали моторы чато. Джон достал полевой бинокль: «Смотри, кузен Стивен летит».
Джон проводил глазами крыло истребителей, самолет с алыми звездами на фюзеляже. Над позициями франкистов раздался грохот, проснулась артиллерийская батарея батальона. Джон взглянул на часы:
– Сейчас будет шумно. Ракета вверх пошла, – он прищурился, – Ренн на шесть утра назначил атаку. Надо отбить холмик, с которого в тебя стреляли…, – кузен сбросил пиджак: «Меир, ты уверен?»
– Марк, – поправил его кузен. Он протянул руку:
– Уверен, Джон. У тебя хотя бы имя свое осталось…, – юноша широко улыбнулся. Джон вспомнил: «Он мой ровесник, двадцать один». Он ощутил пожатие крепких, испачканных в грязи пальцев. Джон, озабоченно, спросил: «А очки?».
Меир протер стекла рукавом пропыленной рубашки:
– Очки мне никогда не мешали, и здесь не помешают…, – Джон обернулся.
Ребята из взвода бежали к окопам. Над их головами развевалось трехцветное знамя, на востоке вставало золотое, огромное солнце. Выждав, пока кто-то из франкистов поднимет голову, кузен выстрелил.
– Отлично, – уважительно пробормотал Джон. Он устроился рядом, с винтовкой.
Часть шестая
Москва, осень 1936
Электропоезд Мытищи – Москва подходил к Ярославскому вокзалу. Мокрый снег залеплял окна. В начавшейся метели проносились полустанки с кумачовыми лозунгами: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». «Стахановцы! Повышайте производственные показатели!». «Дело Ленина-Сталина живет и побеждает!».
Внутри вагона, на белом потолке, мягко светили плафоны. Время было послеобеденное, хмурое. В окнах виднелось серое небо. Над деревянными, золотистыми, реечными сиденьями, в веревочных сетках, покачивался багаж. Буковая, раздвижная дверь, отделявшая вагон от тамбура, открылась, повеяло запахом табака. Высокий, молодой человек, в хорошем пальто из ратина, вернулся на свое место. Взяв журнал «Смена», он снял кепку, и размотал шерстяной шарф. Белокурые, едва начавшие отрастать волосы были немного влажными. Юноша только что курил, у открытого окошка тамбура.
Расстегнув пальто, он закинул ногу на ногу и внимательно осмотрел ботинки. На них не было ни пятнышка, черная, мягкая кожа блестела. Молодой человек вынул из кармана пальто складную, маленькую шахматную доску. Юноша погрузился в решение задачи, на последней странице журнала. Фибровый, аккуратный чемодан, с обитыми медью уголками, стоял под лавкой.
Под «Сменой» оказался новый номер «Науки и Жизни», и «Вечерняя Москва», с передовицей: «Навстречу VIII Всесоюзному съезду Советов. Обсуждение проекта Конституции». Молодой человек увидел фото: «Майор Степан Воронов возглавит выступление сталинских асов на авиационном параде, в честь годовщины Великой Революции». Безучастно посмотрев на улыбку майора Воронова, он передвинул белую королеву, поставив мат в три хода. Задачу прислал в журнал воспитанник Беломорской трудовой колонии НКВД, гражданин Никушин, несомненно, способный шахматист.
– Несомненно, – хмыкнул молодой человек. У него были голубые, спокойные, яркие, как летнее небо глаза. Он просмотрел отрывок из романа Кассиля «Вратарь республики», стихи Суркова: «Тот, кто всех мудрее и моложе, наших дней и судеб рулевой». Следующей шла статья народного комиссара по иностранным делам, товарища Литвинова, о важности изучения иностранных языков.
На канале молодой человек каждый день занимался французским и немецким языками. Бабушка начала говорить с ним по-французски, когда ему исполнилось пять лет. К тому времени его родители год, как умерли. Юноша почти их не помнил. После переворота, как называла его бабушка, отец и мать, хорошо поживились во взбудораженной Москве.
Они были почти готовы к отъезду. По словам бабушки, отец не собирался оставаться в России. Он хотел перевести дело на запад, в Варшаву, где родилась его жена, или даже во Францию. Надежные люди переправляли семью через финскую границу. Последним делом родителей стал налет на хранилище Наркомфина. Кто-то из банды, судя по всему, состоял на содержании у чекистов. Раненая мать умерла на мостовой Маросейки. Отца, через три дня, по приговору трибунала, расстреляли в Бутырской тюрьме. Тела родителей бабушке не отдали. Юноша не знал, где они похоронены.
– В общей могиле…, – он листал журнал, – как зэки на канале. Товарищи отдыхающие, будут рассматривать берега, с борта своих теплоходов, но рвов не увидят…, – каждый день, из бараков, выносили трупы умерших. Тела складывали у ворот, украшенных кумачом: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». В клубе висел алый стяг: «На свободу с чистой совестью». Вокруг красовались портреты членов Политбюро, и товарища Сталина.
Языками юноша занимался с политическими, в библиотеке подобных учебников не водилось. Он бы никогда и не появился на пороге культурно-воспитательной части. За все два года он ни разу не вышел на работу, предъявляя освобождения от врачей, или проводя время в бараке усиленного режима. В камере он играл сам с собой в шахматы, делая фигурки из хлебного мякиша. Бабушка говорила, что отец тоже был отличным шахматистом. Она затягивалась папиросой:
– Когда батюшка твой в Бутырке сидел, во время бунта пятого года, он с большевиками в шахматы играл. Со знаменитым Горским, – она усмехалась тонкими, морщинистыми губами:
– Горский его в бесовскую партию звал, – сухая, красивая рука тушила окурок в фарфоровой пепельнице, – однако твой отец, и подумать не мог…, – пальцы сжимались в сильный кулак:
– Они, – бабка махала за окно, – пусть, что хотят, то и делают. У нас свои законы. Так всегда было, и так будет…, – голубые глаза смотрели на него:
– Никакой партии, никакого комсомола, – она брезгливо морщилась, – никаких, советских учреждений…
Слова «советский» и «большевики» бабка произносила, как самые грязные ругательства.
На канале, два года, он держал порядок, разбирал, как его покойный отец, ссоры, и хранил общую кассу, куда воры сдавали дань. Он надзирал за картежниками, следил, чтобы воры не обижали простых заключенных, и получал письма с воли. Передачи ему, как упорно отказывающемуся от работы, запретили, но такое ничего не значило. На столе у него всегда имелся белый хлеб, масло, колбаса и даже икра.