– Разные бывают депортации, Адольф, – Макс подмигнул хорошенькой официантке. Девушка зарделась:

– Я подумаю, – обещал штурмбанфюрер.

– Майорану депортировали, – усмехнулся Макс, – прямиком в печь. Какой еще нужен выход? Нечего больше думать…, – после обеда он занялся документами новой заключенной. Поставив Гиммлера в известность об операции, Макс услышал веселый голос рейхсфюрера:

– Правильно. Она разорвала бумагу, которую в рейхе получила едва ли сотня человек. Как в Библии, сказано? Жестоковыйные. Пусть узнает на своей шкуре, порядок обращения с евреями. Я бы им всем провел подобное вмешательство. Хватит их потомства на земле арийцев…, – имея отца, еврея, заключенная 1103 сама считалась еврейкой, что и занесли в ее папку. Гиммлер сказал Максу, что 1103 не стоит держать в Берлине.

– Не надо риска, – недовольно заметил рейхсфюрер, – здесь иностранные дипломаты, ученые. Очень хорошо, что ты настоял на своем, и мы ничего не сообщили группе Гана. Я ему не доверяю, он себе на уме. Пусть 1103 работает с их данными из своего, – Гиммлер расхохотался, – северного уединения.

1103, специальным рейсом, в сопровождении Макса, отправляли на закрытый полигон Пенемюнде. Макс позвонил туда, поговорив с начальником службы безопасности. Оберштурмбанфюрер уверил его, что, к приезду 1103, приготовят отдельный коттедж:

– Электричество, колючая проволока, фотокамеры…, – донесся до него голос с побережья Балтийского моря, – все, как положено, партайгеноссе фон Рабе.

Макс налил в картонный стаканчик горячего, хорошо заваренного кофе.

Он не хотел спрашивать у Отто о том, что его интересовало. Макс не собирался распространяться, даже брату, о своих планах. В конце концов, он совершал преступление против расы, учитывая новый статус 1103:

– Я подожду, – решил Макс, – ничего страшного. Пусть придет в себя, после операции. В Пенемюнде вернемся, – он усмехнулся, – к тому, что нам обоюдно приятно. Ей просто больше некуда пойти. Она сделает все, что я скажу. Я ее сломал…, – вспомнив запах крови в комнате, Макс, шумно, выдохнул:

– Сегодня я ее кое-чему обучу. Надзирательница с ней ночует, но я отошлю охрану…, – сунув в карман сигареты, он спустился вниз. В комнате 1103 слабо пахло чем-то медицинским. Надзирательница сидела у койки, читая журнал общества: «Лебенсборн». Макс, невольно, улыбнулся.

Он посмотрел на часы:

– У вас есть время поужинать в общей столовой. Я побуду с заключенной.

Макс присел на табурет. Она лежала, закрыв глаза, вытянувшись на спине. Он приподнял одеяло и госпитальную, холщовую рубашку, со штампом. Щеку даже не пришлось зашивать. Отто дал Максу тампон с перекисью водорода:

– Царапина, к вечеру затянется…, – Макс, внимательно, рассмотрел себя в зеркало. Брат оказался прав. Кровь запеклась, щека припухла, но, судя по всему, шрама он избежал.

Отто обещал, что шрамы у 1103 тоже исчезнут:

– Они очень маленькие…, – брат пил минеральную воду, – при подобном вмешательстве не нужен сильный разрез…, – Макс закатил глаза: «Отто! Я еще ем!».

Макс посмотрел на белый, перевязанный живот заключеннойт:

– Через неделю Отто снимет швы, и уедет в Берлин. Я отвезу 1103 в Пенемюнде, и вернусь домой. Проведу Рождество…, – штурмбанфюрер улыбался, – в семье, с подарками. Эмма и Генрих поиграют в четыре руки, посидим у камина…, – глаза цвета жженого сахара открылись. Макс гладил ее по животу. Рука поползла к плоской, почти незаметной груди.

Голова болела, Констанца облизала губы:

– Этторе больше нет. Я бы все равно его не спасла…, – горько поняла девушка, – фон Рабе, его бы не отпустил. Мерзавец…, – глаза увлажнились. Констанца увидела рядом очертания смутно знакомого лица:

– Это он. Обещаю, я никогда в жизни при нем не заплачу. Я вообще больше не заплачу…, – живот ныл:

– Он меня…, Было больно, так больно. Все из-за насилия, – разозлилась Констанца, – я вырвусь отсюда, и встречу человека, которого полюблю, как Этторе. Бедный мой…, Не плачь, – напомнила себе девушка, – не смей плакать…, – она заставила себя, еле слышно, сказать:

– Вон отсюда. Я не желаю…, – Макс наклонился:

– Что вы желаете, милочка, и что не желаете, решаю я. Я ваш куратор…, – он оставил руку на груди Констанцы, – вы достояние рейха, и никогда его не покинете. Будете работать, а иначе окажетесь рядом с вашим покойным женихом, в крематории…, – он мелко рассмеялся, обнажив белые, острые зубы:

– Вы еврейка, неполноценный элемент…, – сквозь одеяло Констанца нащупала бинты:

– Что со мной? Какая операция…, – и без того, бледное лицо, совсем побелело:

– Я принес вам кофе…, – Макс расстегнул брюки, глаза девушки расширились, – мы его потом выпьем, фрейлейн. Операция рутинная, мы подвергаем подобному вмешательству представительниц неполноценных рас…, – Макс, ловко, перевернул ее на бок: «Помните, я должен остаться, вами доволен. Лежите тихо!»

Она ничего не умела. Максу пришлось делать все самому, но ему даже понравилось. Он вытер ей рот накрахмаленным, с монограммой, платком, и дал отпить кофе:

– Завтра я навещу вас. Надо готовиться к переезду, фрейлейн…, – Констанца старалась не слушать его голос. Во рту остался неприятный, металлический привкус:

– Операция…, – она, незаметно сжала руки в кулаки, – операция для неполноценных рас…, – Констанца вспомнила газеты, которые читала в Лондоне. Девушка приказала себе не плакать:

– На суде, – девушка закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, – я стану свидетелем обвинения. Я приду посмотреть на его казнь. Мне надо выжить, обязательно…, – Констанца молчала, стиснув зубы: «Надо выжить».

Эпилог

Лхаса, март 1939

Над бурыми, пустынными холмами еще не взошло солнце. Ночь едва перевалила за половину. На равнине, в окруженном стенами монастыре Сэра мерно бил колокол. Монахи поднимались в половине четвертого утра. Узкое окошко каменного затвора, на склоне горы, выходило на восток. Затвор стоял среди скал, почти сливаясь с камнями. К низкому входу вела незаметная тропинка. Большая, лохматая, черная собака, растянувшаяся поперек дороги, широко зевнула.

В окошке замерцал тусклый свет лампады. Во дворе затвора, около деревянной, расписанной охрой и киноварью, калитки, бил родник. Рядом стояло деревянное ведро. Босые, нежные ноги, прошлепали по стертым ступеням. Зашуршала нижняя ряса, грубой шерсти, раздался плеск воды. Верхняя ряса, желтая, с пурпурной накидкой, была сложена на уступе, у стены крохотной комнатки. Кроме лампады, подвешенной на крюк, и простого столика, здесь больше ничего не было. В маленькой миске осталось несколько ложек вареного, холодного риса.

Завтракали монахи после чтения сутр и медитации. В монастыре братья собирались в общем зале, но здесь она жила одна. Умывшись, она провела влажной ладонью по наголо выбритой голове. Девушка ловким, привычным движением, опустилась на колени.

Конец зимы она провела в женской обители Гару, к северу от города. Монахини читали сутры в устланном коврами, увешанном танками, зале. Она привыкла к шороху ряс, к монотонным, низким голосам, к блеску старой краски на деревянных статуях. Перед получением степени геше, знатока древних текстов, положено было три года прожить в затворе. Некоторые монахи удалялись в горные пещеры. Наставники разрешили ей разбить время затвора на несколько лет.

Оставался месяц, который она провела среди скал, в компании тхочи. Древняя порода, издавна, охраняла тибетские монастыри. Тхочи, воспитанная собака, редко нарушал ее уединение. За едой пес ходил к большому монастырю, спал за калиткой и лаял редко.

Она скучала по своему постоянному спутнику, маленькому апсо, с ухоженной шерстью, цвета темного меда. На тибетском языке, пса звали Ринченом, драгоценностью. Ринчен пришел с ней из женской обители, проделав двадцать миль пешком, по северной дороге. В затвор собаку брать было нельзя, Ринчена приютили братья из монастыря.

В шесть утра ее ждали во дворе, где начинались публичные дебаты. После обеда наставники удалялись на обсуждение, а к вечеру она должна была стать геше. В Бомбее Тесса объяснила Лауре, что в западном университете ее степень называлась бы докторатом. Потом она возвращалась в Лхасу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: