Идеи Эрна во многом совпадали с представлениями Андрея Белого об «особом пути» России, оформившимися с наглядной определенностью в 1911 г. во время его путешествия по Средиземноморью (Сицилия — Тунис — Египет — Палестина). Путевые впечатления и переживания Белого отразились в кратком описании скитаний героя «Петербурга» самым непосредственным образом[384]. Мироощущение Белого во время путешествия и по возвращении в Россию, летом 1911 г. (проведенным в Боголюбах, на Волыни) отмечено чувством перелома жизненного пути, острым переживанием надвинувшихся очистительных, кардинальных перемен, исканием — интуитивно, на ощупь — новых духовных стимулов. «Зори сулят многое: чувствую поступь больших событий <…>» — признавался Андрей Белый в это время[385]. Олете 1911 г. он вспоминал: «…в стихотвореньях моих того времени — ожидание: чего-то большого, придвинутого вплотную к душе»; «Общее впечатление лета: гремящая тишина».[386] Это чувство надвигающихся перемен связывалось тогда в сознании Белого с исповеданием своеобразного «почвенничества», спасительности «неевропейского» пути — воззрений, к которым он приближался на различных этапах своего развития неоднократно и которые переживал с особенной силой в 1911 г. в Палестине и по возвращении в Россию (ср. с посещающим Назарет Николаем Аполлоновичем в эпилоге «Петербурга»). Письма, отправленные им в апреле 1911 г. из Иерусалима, содержат решительные утверждения: «Возвращаюсь в десять раз более русским; пятимесячное отношение с европейцами, этими ходячими палачами жизни, обозлило меня очень: мы, слава Богу, русские — не Европа; надо свое неевропейство высоко держать, как знамя»[387]. В другом письме, делая тот же вывод («Возвращаюсь в Россию в десять раз более русским»), Белый утверждает: «Культуру Европы придумали русские; на Западе есть цивилизации; западной культуры в нашем смысле слова нет; такая культура в зачаточном виде есть только в России. <…> Вот уже месяц, как все бунтует во мне при слове „Европа“. Гордость наша в том, что мы не Европа, или что только мы — подлинная Европа» и т. д.[388].
Закономерно, что Белый нашел отклик своим настроениям в славянофильской доктрине Эрна и его концепции русской философской мысли, сформулированной в книге о Сковороде. То, что Белый воспринимал фигуру Сковороды именно в этом аспекте, подтверждается и характером переделки им стихотворения «Искуситель» (1908), отразившего пору изучения философии Канта[389]. Ее воздействие Белый испытывал преимущественно в 1904–1908 гг.; последующие годы (1909–1912) характеризуются движением «от Канта к исканию „мистерии“ по-новому, как „пути жизни“», стремлением познать «конкретно-духовное содерж<ание> жизни»[390]. Этот «путь жизни» был найден в 1912 г. в антропософии Р. Штейнера, но одной из вех на нем были «почвеннические» настроения, запечатленные и в эпилоге «Петербурга». Демонстрируя в новом варианте стихотворения «Искуситель» (1913–1914) свое преодоление кантианства, Белый ввел новые заключительные строки:
Аналогичную перемену (подобно герою стихотворения «Искуситель») испытал и Николай Аполлонович Аблеухов: от усиленного изучения Канта (в основной части романа) — к «философу русскому» Сковороде. Как замечал о финале «Петербурга» в статье «Вдохновение ужаса» Вяч. Иванов (кстати, близкий друг Эрна), «кантианец <…> проявил склонность сначала к древнеегипетскому, а потом и к современно-православному мистицизму»[392], идентифицируя тем самым чтение Сковороды с интересом к современным религиозным исканиям, в частности к славянофильско-православной доктрине Эрна. Сходные ассоциации возникали и у Белого, когда он отстаивал свой новый, уже не «почвеннический», антропософский путь, который мыслил как подлинно христианский, от критики с позиций ортодоксального православия; защищая антропософию, ориентированную на духовный опыт Гёте, как воплощение подлинной широты и глубины религиозного самосознания, он прибегает к ироническим противопоставлениям — опять же с участием Сковороды. «…Гёте у нас попал в „антихристы“, — писал Белый осенью 1915 г. С. М. Соловьеву, подразумевая и утрируя концепцию, вскоре изложенную последним в брошюре „Гёте и христианство“ (Сергиев Посад, 1917), — <…> легче не изучить Гёте и просто зачислить в „антихристы“ таким способом быстро очистится поле интересов: в центре поля останется громаднейший Сковорода, Хомяков и великолепнейший Остолопов, носители не антихристианского сознания»[393]. «Громаднейший», уже в сугубо ироническом смысле, Сковорода соединяется здесь с крупнейшим идеологом славянофильства А. С. Хомяковым и — неожиданным образом — с поэтом, переводчиком, теоретиком стиха, автором «Словаря древней и новой поэзии» (1821) Николаем Федоровичем Остолоповым (1783–1833); поскольку очевидных смысловых связей между Остолоповым и двумя другими названными лицами не просматривается, имеются все основания заключить, что в данном случае лишь обыгрывается семантика фамилии, — что позволяет с окончательной ясностью воспринять тональность всего высказывания.
Финальные строки «Петербурга» во многом возвращают к основному мотиву предшествующего романа Андрея Белого «Серебряный голубь» (1909) — о неизбежном возвращении блудных сыновей России, воспитанных на «западных», «чужих словах», на «луговую, родную стезю»: «Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!»[394] Николай Аполлонович при этом явно перекликается с Дарьяльским, героем «Серебряного голубя». Учитывая эту параллель, можно отметить вероятный дополнительный смысл указания на Сковороду в эпилоге «Петербурга». Известно, что в образе Дарьяльского отразились черты С. М. Соловьева, поэта-символиста и ближайшего друга Белого[395]. Соловьев по материнской линии был потомком Михаила Ивановича Ковалинского — любимого ученика и друга Сковороды, написавшего «Житие Григория Сковороды»[396] — основной источник сведений об образе жизни и личности философа, к которому многократно обращается и Эрн в своем исследовании. В стихотворении «Мои предки» (1911), говоря о Ковалинском, Сергей Соловьев упоминает и «блуждающего мудреца» Сковороду («Святой чудак, веселый сын Украйны»):
Портрет Сковороды висел в библиотеке усадьбы А. Г. Коваленской, бабушки Сергея Соловьева, в Дедове (в первых строках своих воспоминаний Сергей Соловьев отмечает: «Из сумрака выступают два портрета: прадед моей матери Михаил Иванович Коваленский, со смуглым лицом, черными глазами, с большой звездой на груди, и украинский философ Сковорода с золотообрезной книгой в руке»[398]). Сидя под этим портретом, Владимир Соловьев в июне 1899 г. читал своим родственникам еще не законченные «Три разговора»[399]. Постоянно проводивший летние месяцы в Дедове, Андрей Белый хорошо знал обо всем этом; в мемуарах он указывал на Ковалинского как предка Соловьева и ученика Сковороды[400]. Поскольку «Петербург» был задуман как вторая часть начатой «Серебряным голубем» трилогии, а Дарьяльский и Николай Аполлонович — сугубо «авторские» герои, то существование намеченной связи представляется очевидным (сходство этих персонажей акцентируется и в цитированных выше заключительных строках «Петербурга»: появившиеся в облике Николая Аполлоновича приметы «опрощения» — картуз, сапоги — напоминают о Дарьяльском, а «серебряная прядь» в волосах содержит намек как на пережитые героем душевные испытания, так и на заглавие первого романа задуманной трилогии)[401].
384
Эпилог «Петербурга» Белый написал в Берлине в ноябре 1913 г. (Белый Андрей. Материал к биографии // РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 2. Ед. хр. 3. Л. 68 об. — 69), однако он отобразил в нем свои настроения 1911 года неприкосновенными от новых духовных устремлений: завершение романа Белый понимал как «остатки планов, которые механически доделываются в 1912 и 1913: механически дописывается „Петербург“» (Письмо к Р. В. Иванову-Разумнику от 1–3 марта 1927 г. // Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб., 1998. С. 499).
385
Письмо к М. К. Морозовой от 14 июня 1911 г. // «Ваш рыцарь». Андрей Белый. Письма к М. К. Морозовой. С. 168.
386
Белый Андрей. О Блоке. С. 375, 376. Упоминаемые стихотворения — «Шут», «И опять, и опять, и опять…», «Голос прошлого», «Близкой» (Белый Андрей. Королевна и рыцари. Сказки. Пб.: Алконост, 1919. С. 18–45). Ср. признание Белого в письме к А. Блоку (июнь 1911 г., Боголюбы): «Последние два года, 1910–1911. Я уже еду с предчувствием, что лес редеет (пролеты между дерев, после гущины издали брезжит заря), а главное — шум моря спереди (верный знак окончания леса)» (Андрей Белый и Александр Блок. Переписка 1903–1919. М., 2001. С. 408). О чувстве пути у Белого см.: Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1981. С. 33–36.
387
Письмо к А. М. Кожебаткину от 12 апреля 1911 г. // Лица. Биографический альманах. СПб., 2004. Вып. 10. С. 164–165 / Публикация Джона Малмстада.
388
Письмо к М. К. Морозовой («Иерусалим. Христово Воскресенье», 11/24 апреля 1911 г.) // «Ваш рыцарь». Андрей Белый. Письма к М. К. Морозовой. С. 165, 166.
389
Белый Андреи. Урна. Стихотворения. М.: Гриф, 1909. С. 70–73.
390
Формулировки из письма Андрея Белого к Р. В. Иванову-Разумнику от 1–3 марта 1927 г. // Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. С. 495.
391
Белый Андрей. Стихотворения и поэмы. СПб.; М., 2006. Т. 1. С. 483 («Новая Библиотека поэта»). Процитировав в статье «Андрей Белый» (1916) эти стихотворные строки, Иванов-Разумник заключал: «В этом полушуточном, робком повороте — гораздо больше решимости и серьезности, чем хочет представить Андрей Белый; переход от Канта к мистику Сковороде намечает поворот Андрея Белого на старое направление, на новые тропы. И недаром впоследствии герой романа „Петербург“, потерпевший крушение на Канте, находит спасение в древней восточной мистике и — в изучении философии Сковороды» (Андрей Белый: pro et contra Личность и творчество Андрея Белого в оценках и толкованиях современников. Антология. СПб., 2004. С. 578). Ср. новую строфу стихотворения «Премудрость» («Внемлю речам, объятый тьмой…», 1908), завершающую его в позднейшем переиздании:
Элемент иронии, заключающийся в этих строках, отнюдь не умаляет их концептуального значения: мы помним, что еще в «Симфонии (2-ой, драматической)» Белый самые дорогие для него идеи подавал в полупародийном изложении. В то же время в стихотворных строках о Сковороде наличествует и элемент самоиронии: Белый-антропософ, возвращаясь к своим старым стихам, уже готов отметить преходящий характер былых «почвеннических» тяготений, их заведомую непригодность в плане подлинной духовной самореализации. Сходное полуироническое упоминание Сковороды находим и в ранней редакции «Петербурга» (1911) — в гл. 1 (главка IX): «… мысли Аполлона Аполлоновича бывали оригинальны до крайности именно в процессе самопроизвольного зарождения их; запиши он их в тот момент, мы имели бы дело со вторым мудрецом Сковородою, нашим отечественным философом <…>» (Белый Андрей. Петербург. С. 446).
392
Иванов Вячеслав. Родное и вселенское. М.: Изд. Г. А. Лемана и С. И. Сахарова, 1917. С. 98.
393
А. Белый: «Единство моих многоразличий…» Неотправленное письмо Сергею Соловьеву / Публикация, вступ. статья и комментарии А. В. Лаврова // Москва и «Москва» Андрея Белого. М., 1999. С. 424.
394
Белый Андреи. Серебряный голубь. М.: Скорпион, 1910. С. 229.
395
Подробнее см. с. 105–129 наст. изд. (в файле — раздел «Дарьяльский и Сергей Соловьев: О биографическом подтексте в „Серебряном голубе“ Андрея Белого» — прим. верст.)
396
См.: Сочинения Григория Саввича Сковороды, собранные и редактированные проф. Д. И. Багалеем. Харьков, 1894. <Отд. 1>. С. 1–40.
397
Соловьев Сергей. Цветник царевны. Третья книга стихов. М.: Мусагет, 1913. С. 125–126.
398
Соловьев С. Воспоминания. М., 2003. С. 35.
399
См.: Соловьев С. М. Жизнь и творческая эволюция Владимира Соловьева. Брюссель, 1977. С. 378.
400
Белый Андрей. Между двух революций. С. 20. О Ковалинском как о своем предке и друге Сковороды С. М. Соловьев писал также в воспоминаниях о матери — «Ольга Михайловна Соловьева» (1927) (РГАЛИ. Ф. 475. Оп. 1. Ед. хр. 16. Л. 2).
401
Любопытной параллелью к пониманию образа Сковороды в связи с «Серебряным голубем» (в теме приобщения героя-интеллигента к народной мистической секте «голубей») служит высокая репутация Сковороды у сектантов; в частности, у молокан имя Сковороды — «чуть не Апостольское» (Ливанов Ф. В. Раскольники и острожники. СПб., 1870. Т. 2. С. 288–299; ср.: Новицкий Орест. Духоборцы, их история и вероучение. 2-е изд. Киев, 1882. С. 178–179). П. Н. Милюков, исходя из убеждения, что «Сковорода в душе был сектантом», доказывал тождество идей, исповедуемых екатеринославскими духоборцами, с теориями Сковороды (Милюков П. Очерки по истории русской культуры. 2-е изд. СПб., 1899. Ч. 2. С. 109–113). Как родоначальника «духовных христиан» рассматривает Сковороду и В. Д. Бонч-Бруевич (см.: Собрание сочинений Г. С. Сковороды. Том I <…> с заметками и примечаниями В. Бонч-Бруевича. СПб., 1912). Впрочем, «фанатик от православия» Эрн такого понимания Сковороды не разделял.