Над «берлинской» редакцией мемуаров «Начало века» Белый начал работу в декабре 1922 г., месяц спустя после завершения девятой главы «Воспоминаний о Блоке», и закончил ее в июне 1923 г. (до сих пор из этого обширного произведения опубликованы лишь отдельные главы). Основу этой книги мемуаров составили «Воспоминания о Блоке», напечатанные в «Эпопее». По существу, «берлинское» «Начало века» представляет собой расширенный и отчасти переработанный вариант «Воспоминаний о Блоке», в котором фон взаимоотношений Блока и Белого, в первоначальной версии обрисованный по необходимости бегло и суммарно, был развернут в масштабную, многофигурную картину минувшей литературной эпохи. Так стремление Белого сначала сказать о Блоке проникновенное поминальное слово, а затем воскресить в памяти историю многолетнего общения с ним привело к осуществлению грандиозного мемуарного задания. Сама логика движения первоначального эмоционального импульса, породившего творческие усилия Андрея Белого, представляется глубоко закономерной: и для него, как уже отмечалось, и для многих его современников смерть Блока оказалась знамением того, что целая духовная и историческая эпоха, которую они выражали и воплощали в себе, отодвинулась в прошлое. Показательно в этом отношении замечание К. Г. Локса в его обзоре изданий памяти Блока: «Для Блока наступает история. Прошло меньше года с его смерти, и уже ясно чувствуешь — поэт в прошлом, быть может, он скоро станет далеким»[603].
«Воспоминания о Блоке» Белого, при всей их уникальности и значительности, оказались в одном ряду с тогда же появившимися другими, чрезвычайно ценными и информативно насыщенными, мемуарными свидетельствами о Блоке его современников. В 1922 г. вышел в свет биографический очерк «Александр Блок», написанный теткой поэта, М. А. Бекетовой; личные, семейно-бытовые воспоминания сочетались в нем с беглым прослеживанием всей внешней канвы блоковской жизни от рождения до смерти. В избранном ею методе жизнеописания мемуаристка была вполне права: не окажись она столь внимательна к подробностям и деталям, драгоценным мелочам, много немаловажных сведений о жизни Блока и его семьи, не отраженных в сохранившихся материалах, было бы невосстановимо утрачено. И все же по-своему прав В. Ф. Ходасевич, писавший в рецензии на книгу Бекетовой: «…приходится признать, что ее очерк типичен для так называемых „семейных воспоминаний“, в которых писатель обычно изображается несколько иконописно: одно слегка затушевано, другое и вовсе спрятано, все очень добродетельно, очень почтенно и так удивительно благопристойно, что хочется спросить: как мог этот средний, приглаженный, благонамеренный господин, окруженный таким многоуважаемым бытом, оказаться таким неблагополучным, порой надрывным поэтом? <…> как мог этот человек притвориться тем Александром Блоком, которого все мы знаем <…>?»[604]
Уже не «благонамеренный господин», а большой поэт Александр Блок обрисован в мемуарных очерках писателей-современников (в том числе и его близких друзей), появившихся в печати в первой половине 1920-х гг., — в воспоминаниях Вл. Пяста, B. А. Зоргенфрея, З. Н. Гиппиус, С. М. Соловьева, Г. И. Чулкова, C. М. Городецкого и др. Оценки личности Блока, его творчества и гражданского поведения колеблются в упомянутых мемуарных свидетельствах с заметной амплитудой — от безоговорочно-восторженной (Зоргенфрей) или претендующей на выверенную и трезвую объективность (Пяст, Чулков) до взыскательно-пристрастной (Гиппиус). Личность мемуариста, его общественная и идейно-эстетическая позиция, его личные предпочтения и вкусы сказываются в этих попытках портретирования достаточно зримо и рельефно, но все же ни аналитичная Гиппиус, ни эмоциональный Зоргенфрей в равной мере не выходят за рамки объективированного повествования; в центре их внимания — эпизоды общения с Блоком, психологические характеристики, описания, трактовки и обобщения, претендующие на «документальную» точность и достоверность. Главная цель этих воспоминаний — воссоздание и истолкование образа Блока; сам мемуарист стремится в своем изложении довольствоваться вполне скромной ролью реципиента, аккумулятора и передатчика определенной информации (хотя ограничиться исполнением этой роли ему, разумеется, обычно не удается). Жизненный материал, вводимый в поле зрения, в данном случае был для читателя нов, но повествовательная манера оставалась вполне ожидаемой и даже привычной: в подобном стиле были в большинстве своем выдержаны многочисленные мемуарные источники, охватывающие историю русской литературы XIX столетия.
На фоне всей этой совокупности мемуарных произведений книга Белого резко выделяется не только своим внушительным объемом, но главным образом совершенно иной манерой повествования. Тот, кто ждет от нее развернутой летописи литературных событий, россыпи новых и неожиданных фактов, колоритных «реалистических» портретов, «документально» достоверных высказываний и рассуждений более или менее достопамятных лиц — всего того, что обычно делает мемуарные источники занимательными и пригодными для легкого досуга, — будет скорее всего разочарован. Совершенно непривычными читателю «традиционных» мемуаров покажутся ритмическая организация текста у Белого — включая и авторскую установку на «проговаривание» про себя инициалов: «Неоднократно говаривал мне Д. (дэ) С. (эс) Мережковский» и т. п., — а также сугубо индивидуальный синтаксис и другие нетривиальные черты повествования. Все эти внешние приемы в данном случае лишь дополнительно подчеркивают своеобразие мемуарного видения и мышления Белого. Не менее неожиданным может показаться включение в книгу воспоминаний пространных глав, содержащих скрупулезнейший анализ поэтической образности Блока, рассмотренной в ее эволюции, в сложном, прихотливом взаимодействии тем и мотивов. Для Белого такое сочетание «жизнеописательных» фрагментов с интерпретациями поэтических текстов было глубоко закономерно: в его восприятии личность Блока — это не совокупность, объединяющая ипостаси человека и поэта, а изначальное, синкретическое единство, самое яркое воплощение символистского «жизнетворческого» синтеза; поэт-символист, по убеждению Белого, не может попеременно то пребывать «в заботах суетного света», то внимать «божественному глаголу», все его бытие в глубинном смысле — миссия, исполнение «священной жертвы». Наконец, те читатели, которые захотят сосредоточиться исключительно на образе Блока, будут раздосадованы тем, что в этих воспоминаниях им придется гораздо чаще, чем с Блоком, встречаться с Андреем Белым. «Воспоминания о Блоке» — заведомо, программно «субъективные» мемуары, повествователь в них — столь же заметная фигура, сколь и герой повествования, — даже в тех главах, где преимущественное внимание уделено именно изображению Блока. Книгу Белого порой воспринимали как опыт автобиографии, личной исповеди — подобно «Исповеди» Руссо или «Поэзии и правде» Гете, — и те, кто склонны были, как, например, Георгий Иванов, с критическим пристрастием относиться к Белому, находили для соответствующих оценок в «Воспоминаниях о Блоке» самый благодарный материал: «…в них много любопытного. Самое любопытное, разумеется, сам Белый. <…> Из них мы видим, „как дошел до жизни такой“ Андрей Белый. Видим, как прогрессировала в нем расхлябанность души и неврастения, в наши дни дошедшая в книгах Белого до последнего предела»[605].
Для подобных наблюдений «Воспоминания о Блоке», конечно, давали определенные основания — безотносительно к тому, какие оценочные выводы из этого следовали. Белый практически во всех своих творческих исканиях опирался главным образом на личный биографический опыт; уже говорилось о том, что его заведомо вымышленные «беллетристические» конструкции неизменно основываются на пережитых им самим житейских и психологических коллизиях, а самые гротескные персонажи сотканы из впечатлений, порожденных вполне реальными лицами. Тем менее подобный «эгоцентризм» удивителен в мемуарной книге: она неизбежно должна была обернуться автобиографией. Даже если бы Белый поставил перед собой в данном случае четкую задачу — по возможности переключить внимание всецело на образ своего друга и собрата по литературе, а самому предстать благоговейным созерцателем и интервьюером, «умереть в Блоке», выполнить ее он был бы не в силах: слишком яркой и своеобычной оказывалась его собственная творческая индивидуальность, и никакие самоуничижительные оговорки не способны были умалить этого факта. При этом не следует упускать из виду, что, оставаясь в кардинальных основах мироощущения единомышленниками и «сочувственниками», мятущийся, «неистовый», избыточный во всех эмоциональных проявлениях Белый и замкнутый, строгий, внутренне сосредоточенный Блок по темпераменту, по психологии и стилю поведения, по многим специфически личностным качествам и особенностям были едва ли не антиподы. З. Н. Гиппиус, хорошо знавшая обоих, в мемуарном очерке «Мой лунный друг (о Блоке)» выразительно обрисовала «разность этих двух людей»: «Серьезный, особенно неподвижный Блок — и весь извивающийся, всегда танцующий Боря. Скупые, тяжелые, глухие слова Блока — и бесконечно льющиеся, водопадные речи Бори, с жестами, с лицом вечно меняющимся, — почти до гримас; он то улыбается, то презабавно и премило хмурит брови и скашивает глаза. Блок долго молчит, если его спросишь; потом скажет „да“. Или „нет“. Боря на все ответит непременно: „да-да-да“… и тотчас унесется в пространство на крыльях тысячи слов. Блок весь твердый, точно деревянный или каменный — Боря весь мягкий, сладкий, ласковый» и т. д.[606].
603
Печать и революция. 1922. № 6. С. 283.
604
Ходасевич Вл. Собр. соч. / Под редакцией Джона Мальмстада и Роберта Хьюза. Ann Arbor, 1990. Т. 2. С. 339.
605
Иванов Георгий. Почтовый ящик // Цех поэтов. Берлин, 1923. Кн. 4. С. 66–67; Иванов Георгий. Собр. соч.: В 3 т. М., 1994. Т. 3. С. 494–495.
606
Гиппиус З. Н. Живые лица. Прага, 1925. Т. 1. С. 21. Ср. аналогичные параллели в мемуарных заметках Конст. Эрберга: «Андрей Белый был <…> поэт пассивного, женского типа в противоположность, например, Блоку, поэту типа активного, мужского. Там, где Блок говорил: „Я хочу“. Белый всегда должен был сказать: „Мне хочется“» (Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1977 год. С. 115).