Пантюшу Соврищева, несмотря на его крайне раздражение, все же разбирало любопытство.
— А что за тайну ты хотел мне открыть? — произнёс он, стараясь говорить безразличным тоном.
Степан Александрович колебался секунду.
— Завтра, — сказал он, — когда мы отъедем от Москвы, я открою тебе эту тайну.
— Вероятно, боишься, что я удеру? Должно быть, очень хороша тайна, — ядовито заметил Пантюша.
Степан Александрович не унизился до ответа, а, расстелив на полу плед и подушку, лёг. Пантюша Соврищев вспомнил вдруг голубой бархат международных вагонов и золотые галуны на коричневом проводнике.
Он посмотрел на груду тюков, лежавших по обе стороны вагона, и злоба закипела в нем.
— Идиот, — пробормотал с таким расчётом, чтоб Лососинов слышал. Но тот величественно спал, а если и не спал, то, во всяком случае, всякая брань отскакивала от него, подобно дроби, бросаемой в гранитную стену.
Глава VI
ТАЙНА ЛОСОСИНОВА
Мокрые весенние поля медленно плыли мимо товарного поезда. В одном из буро-красных вагонов на тюках гигроскопической ваты сидели Степан Александрович и Пантюша Соврищев.
Перед ними стоял жестяной чайник и две кружки, в одной из которых Степан Александрович заваривал универсальной ложкою чай. Поодаль сидели и тоже занимались чаепитием санитары.
Товарный вагон от времени до времени, должно быть на стрелках, с силою сотрясался и тогда едущие подскакивали на тюках и пребольно прикусывали языки.
Хотя Пантюшу Соврищева и разбирало любопытство, но он упорно молчал, считая себя — и не без оснований — пострадавшим вследствие чудовищного самомнения Лососинова.
Внезапно Степан Александрович откашлялся, выплеснул содержимое кружки за дверь и спросил торжественно:
— Послушай, Соврищев, что ты думаешь о Беркли?
Пантюша Соврищев почувствовал себя несколько смущённо. Из самолюбия он не хотел проявить перед Степаном Александровичем своего неведения в каком бы то ни было вопросе; с другой стороны, он решительно не знал, что такое Беркли.
— Да не мешает иногда перед обедом рюмашеночек, — пробормотал он наконец и осёкся, так грозно нахмурился его более просвещённый спутник.
— Я тебя серьёзно спрашиваю, — воскликнул тот, — не ерунди!
Внезапно Соврищева осенило: очевидно дело шло о каком-то союзном генерале.
— Я предпочитаю Френча, — произнёс он нерешительно.
Степан Александрович, к его удивлению, недобро расхохотался.
— Ха, ха, ха! Я узнаю вас, господа империалисты. От Канта к Крупу это уже старо. Теперь от Беркли к Френчу… Но в самом деле. Что ты думаешь о философии Беркли?
Словно повязка спала с очей Пантюши Соврищева.
Дело, стало быть, идёт о какой-то философской доктрине. И тут он почувствовал прилив того особенного вдохновения, которое снисходит на интеллигентного русского человека лишь в тех случаях, когда приходится ему говорить о предмете, ему вовсе не знакомом.
У Пантюши Соврищева засверкали глаза, а руки стали эластичны, как пружины, и приготовились к жестикуляции.
Сперва тихо и медленно, как бы собираясь с мыслями, заговорил он о халдействе и буддизме и отнёсся с большим недоверием к учению Конфуция. Для начала выбрал он форму отрицательную, т. е. говоря, всё время говорил: я не буду говорить. Покончив с Востоком, перешёл он прямо к греческой философии, подверг сомнению факт существования Сократа, причём как-то незаметно на время перескочил и на проблему о Шекспире. Говоря о Риме, он только презрительно усмехнулся и назвал Цицерона балаболкой. Средневековье назвал изобретением учёных и только презрительно рассмеялся, когда Степан Александрович попробовал напомнить ему о Фоме Кемпийском.
Новая философия? Да, Пантюша Соврищев не отрицает значения Канта, хотя он мог бы быть, по его мнению, и посообразительнее. Гегель и Шеллинг. Ну да… Ну и что же? Гегель и Гегель. И ничего особенного. Фихте гораздо бы лучше сделал, если бы вместо того, чтобы заниматься философией, открыл колбасную.
— Ну а Беркли? — взволнованно прервал его Степан Александрович. — Что скажешь ты о Беркли?
Пантюша Соврищев, видя, что отступать уже поздно и что надо наконец заговорить о Беркли, собрался было сделать это очертя голову, как неожиданно вагон так тряхнул, что он прикусил себе язык.
— Прости, — пробормотал он, плюя кровью, — ты видишь, я уже не могу говорить.
— Тогда я буду говорить, — произнёс Степан Александрович, поудобнее устраиваясь на мешке. — Слушай, Соврищев! Как тебе известно, Беркли является основателем так называемого гносеологического идеализма.
Пантюша Соврищев презрительно пожал плечами как человек, принуждённый выслушать трюизмы.
— Иными словами, — продолжал Степан Александрович, — Беркли учит, что ты, например, как и все вообще, есть лишь сумма моих восприятий. Камень, лежащий в пустыне и не воспринимаемый никем, не существует. Понимаешь?.. Теперь слушай… (Степан Александрович заговорил шёпотом.) Человек, усвоивший это миросозерцание, уже ничего не боится. — Какого черта бояться, например, летящего снаряда, если ты знаешь, что это лишь сумма твоих восприятий?.. Так вот… если внушить это миросозерцание всей русской армии, то… ты понимаешь… солдат перестанет бояться чего бы то ни было… Помнишь, как я, отвернувшись, запустил в тебя селёдкой? Это я сделал спокойно, ибо знал, что, поскольку я отвернулся, ты уже перестал существовать.
— Вот в другой раз я запущу в тебя, тогда будешь знать, существую я или нет.
— Все равно ты меня не убедишь в факте своего существования, поскольку я тебя не воспринимаю… Но не в том дело. Для популяризации учения Беркли я написал брошюрку, доступную для солдата… Вот…
Степан Александрович вынул из чемодана рукопись.
— Называется «Куда делся кошелёк, когда Яков уснул». И видишь — простой народный язык: «Шибко любил Яков Богатов деньги, ох, как шибко. Много душ погубил из-за них, проклятых…» — ну, одним словом, идея такая, что, когда Яков засыпает, его любимый кошелёк исчезает, ибо некому его воспринимать. Понимаешь? Вот я и хочу добиться свидания с главнокомандующим, пока хотя бы юго- западного фронта, и постараться увлечь его своей идеи. А тогда мы напечатаем книгу в миллионе экземпляров и разбросаем её по всему фронту… И ты увидишь, что мы создадим новых солдат — солдат- гносеологических идеалистов, которые смеясь будут идти навстречу смерти…
Пантюша Соврищев покачал головой.
Степан Александрович, почувствовав, что его собеседник сомневается в справедливости его идеи, ужасно разозлился.
— Конечно, кретины и пошляки не поймут меня, — проговорил он, швыряя рукопись в чемодан и с треском его захлопывая.
— А тебе, Соврищев, — продолжал он, немного помолчав, — советую впитать в себя эту идею. Ты увидишь, как легко будет тебе жить, когда ты уверишься, что все есть лишь твоё восприятие.
— Если я лишь твоё восприятие, то за каким дьяволом ты ко мне пристал? — спросил Пантюша Соврищев.
Степан Александрович нахмурился.
— Я так и знал, что ты это скажешь, потому что ты дурак, — сказал он.
Больше они в этот день не разговаривали.
Глава VII
УДИВИТЕЛЬНАЯ ДАМА
Вещевой склад «лилового креста» помещался в офицерских казармах военного городка при городе Лукомиры Подольской губернии.
О, трижды благословенная, зеленокудрая, Южным Бугом перерезанная Подолия! Помню и я твои томлением исполненные, благоуханные летние ночи, древние каменные ограды костела и немножко подальше синагоги, кривые узкие улицы, где так сладостно раздаётся топот каблучков запоздавшей красавицы. И так отзывчивы, так безотказно добры лукомирские красавицы, что диву даётся заезжий иногородец. «Ну вот эта, наверное, пошлёт к чёртовой бабушке», — думает он, в узком переулке столкнувшись с воскресшей Суламифью. Но воскресшая Суламифь останавливается тотчас же по его трепетному знаку, улыбается так, что у бедняги сердце начинает вертеться волчком, и, подумавши, говорит: «Пойдём, миленький пан, до „Золотого Якоря“, только прошу выдать едну трёшницу». И, спрятав зелёненькую бумажку в оранжевый чулок (жест, от коего не может не вспениться мозг у самого хладнокровного), прибавляет: «А там хозяйка з вас ещё едну трёшницу возьмёт. Миленький пан, вы дусик!»