И я нагнулся:

«Тронется, — думаю, — поезд, буду следить, на рельсах коня увижу!» — и вдруг почувствовал, что сзади кто-то протискивается. Оглянулся, а это тот самый мальчик, что из купе выглядывал: он слышал наш разговор и тоже тянулся коня на рельсах смотреть.

Я отвел мальчика в вагон, с этого и началось наше знакомство.

И уж не один я стоял у окна, а с Костей. И Костя как и я, смотрел на зеленые деревца, на зеленое поле. Костя все ждал, не выйдут ли медведи: медведи в лесу живут, за деревами.

Была большая остановка. На платформе к окну подошли девочки с молоком, а у самой маленькой в лукошке сидели зайцы: зайцы, как зайцы — уши, как следует, усы нитяные, хвоста совсем нет, вместо глаз черная пуговица и все зайцы разные, одни в зеленых пятнах, другие в малиновых, третьи в кубовых, — пятачок за зайца.

Я выбрал себе малинового. Подает его мне девочка.

— Спасибо! — слышу голос сзади, и чья-то рука тянется, за моим зайцем.

Да это Костя, Костя тянулся за моим зайцем.

Ну, и отдал я ему зайца, и началось у нас не просто знакомство, настоящее приятельство.

Заяц, конечно, оказался живой, как сам Костя, только спит заяц. Но это не сразу открыл Костя; Костя долго трогал зайца, глаза заячьи — пуговицы, и как-то тревожно посматривал на меня, потом уронил его на пол, поднял, поднес ко рту и успокоился: заяц живой, только спит заяц.

Костя не расставался с зайцем и ни на шаг не отходил от меня.

Мы сидели в купе и разговаривали. И молчаливый старичок генерал разговорился. Заяц разговорил генерала.

Генерал рассказал нам, как он ездил к сыну, сына проведать, заезжал помолиться к Ефросинии Полоцкой в Полоцк, а теперь домой в Николаев едет.

Старый старик генерал наш, дедушка, нет зубов у него, а у Кости меняются, и хоть осталось, да не очень много. Сижу, ни о чем не думаю, дремлется. Генерал с Костей ведут разговор: один другого спрашивает и отвечают друг другу. Что говорит генерал, вряд ли понятно Косте, непонятны и Костины слова генералу, но разговор идет мирно.

И вообрази Костя, что генерал, как только настанет ночь, заснут все, тут генерал возьмет, да и украдет у Кости зайца. А вообразил это Костя, должно быть, потому, что старичок уж очень зайца его гладил и за ус теребил и похваливал.

И до самого вечера только тем и был занят Костя, что от генерала зайца прятал, мать свою растормошил совсем, добивался до большого тяжелого чемодана, в самый чемодан хотел запрятать от генерала своего зайца.

Съел ли чего Костя или от тряски, разболелся вдруг у Кости животик и уложили его бай-бай и зайца его с ним.

Но простился я с Костей, не погладил его зайца и генерал не простился. Вдвоем с генералом без Кости остались мы проводить ночь. И всю ночь просидели мы друг против друга, всю ночь проговорили. Не я, старичок генерал говорил: рассказывал он мне свою жизнь большую И долгую и трудную. И было в ней столько добра и теплоты и любви и верности и желания — вся жизнь для других прошла.

Стало светать, уложил я старика и сам прилег.

В соседнем купе Костя спал с зайцем. Костя спал и Костин враг — генерал спал, оба спали тихо.

И я подумал:

«Чудак ты, Костя, ну, зачем дедушке твоего зайца брать, у него свой есть. И живи он в старое время, его непременно изобразили бы с зайцем, как в житиях затворников пишут. Спи, Костя, ты со своим зайчонком малиновым, а наш дедушка со своим, он, Костя, у него совсем-совсем белый».

1912 г.

Заветные сказки*

Был я тогда совсем маленький, лет шесть мне было, не больше, и был у меня приятель кот, такой кот-воркота чудесный, белогорлистая шея, серый хвост, и очень усатый, а курлыкал и мурлыкал, вроде как разговаривал. Не помню, с чего повелось, только ввечеру, перед ужином я укладывался на пол, у горячей печки, и тут же прилаживалась к печке старая наша нянька, и приходил кот мой любимый.

Свет не зажигали в детской, одна лампадка горела Скорбящей — малый огонек, а все видно: старуха-нянька за лампадкой ходила.

Кот запевал песню — где-то теперь мой кот усатый, где его душа витает? — запевал кот ласково песни, тепло ему, приятно было: там под полом тоненько скреблась мышка-теретышка, я ему, усатому, под его белым горлышком шейку почесывал, — и нянька начинала сказку.

Пелась песня, сказывалась сказка — об Иване-царевиче и сером волке, моя любимая сказка.

Я все мечтал обернуться волком, стать самим серым, и все твердил за старухой, как скажу Ивану-царевичу, когда, не узнав меня, примется за меня царевич:

— Не губи меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь!

Я все мечтал, я все хотел пройти ту опасность смертную, что волку выпала. Ведь, волк-то для царевича все сделает, волк из беды царевича выручит, от самой смерти, уж на куски разрезанного, снова вернет к жизни, а царевич смотрит и не узнает волка, не видит, не узнает серого и хочет порешить с ним.

— Не губи меня, Иван-царевич, я тебе пригожусь!

Так с полным сердцем, готовым к смертной опасности, я слушал любимую сказку и повторял заветные слова серого волка.

Уж по двору дрёма бродила, собирала она наряд себе, расспрашивала, где кто спит и рыбка-соломинка ни хвостика у ней, ни ребрышка, только одна спинка — огненная рыбка плыла у меня в глазах.

Но, бывало, в сумерки… но это уж про другое из тех же первых дней, когда зацветшая крапива да лапушник казались, как кудрявая калина, калина — с горку, гора, как облаки, а облаки-небо, как крыша, чуть что разве повыше нашей крыши, другое я вспоминаю, такое странное — и легкое и грустное, как тонкий сон.

К нам в дом приходила белица — молоденькая монашка из монастыря, белица. И, бывало, в сумерки я любил, когда совсем неслышно, вся в черном, она входила в нашу детскую.

Она примащивалась на полу, и я подле нее свертывался калачиком, я клал голову в ее колени, и она искала у меня вошку — ласково так гладила по голове, перебирала волосок за волоском, раскладывала волосок к волоску, а сама рассказывала. Так не рассказывала нянька-старуха, нет, совсем другим голосом, совсем другими словами, и про другое, не об Иване-царевиче, о лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне рассказывала она сказку.

И я лежал тихонько и слушал, и думал в тонком сне, легком и грустном. И вдруг замолкал голос, обрывалась сказка… и тогда тихонько подымал я голову и с замеревшим сердцем глядел на нее, в глаза ее, а в глазах у нее, как волны, — шла волна за волной.

О лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне — какие это были странные сказки!

Потом она пропала.

— Пропала девка! — раз услышал я, как разговаривали большие: старуха, наша старая нянька, сказала.

И правда, ведь, пропала. И я уж никогда ее не видел — не показывалась она у нас в доме, не приходила в детскую, и я больше нигде ее не встречал, ни в церкви, ни в монастыре, ни на улице, — пропала, как в воду канула.

О лебедях, о кораблях воздушных, о море, о морской царевне… и в глазах, как волны, шла волна за волной… какие это были странные сказки!

И все позабылось, другое вошло в душу, другим занялись мысли. Померла старуха-нянька — царство ей небесное, и где-то теперь ее душа отдыхает? — и нянька не вспоминалась, ни ее сказка.

И вот уж много спустя, однажды ночью, в глухой час проходил я длинными бульварами, летом, и вдруг словно толкнуло меня, и я вспомнил о лебедях, о кораблях воздушных, и было, как в тонком сне, легко и грустно.

И с замеревшим сердцем я засматривал в глаза прохожим — так вот и увижу, мне казалось, так вот и узнаю.

А еще много, много спустя, в смертельной опасности опять, словно толкнуло меня, и я вспомнил о сером волке, я на колени стал и просил Ивана-царевича — он в своей беде не узнавал меня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: