Старуха покачивала седой головой, щурилась, все рассмотреть хотела сквозь сумрак вечерний, и что она видела?

— Бабушка, тут недалеко на немецкой же земле есть город Вена, там собор стоит св. первомученика Стефана, в соборе есть икона Матери Божьей, перед ней свечи горят, много свечей и со свечами горит моя свеча за всю русскую землю. Бабушка… ты слышала о святой Руси?

На минуту старуха подняла глаза и как-то явственно посмотрела и мне показалось, что она видит кого-то, узнала и вот скажет…

Новые приходили из города, проталкивались, теснили друг друга, оттеснили ребятишек, загородили и старуху.

И вдруг меня осенило.

— Карл Иваныч! Где тут Карл Иваныч? — сказал я достаточно громко, так что все слышали, — Карл Иваныч?

Я вспомнил нашего учителя Карла Иваныча, того самого Карла Иваныча, с которым начались наши первые уроки и прошли последние экзамены. Ведь, Карл Иваныч должен был где-нибудь тут находиться, где-нибудь в задних рядах что ли, и если бы знал он, а он узнает, что тут творится, он обязательно сделает им замечание, ведь нельзя же в самом деле так! И не может быть, чтобы наш добрейший Карл Иваныч остался безучастным.

— Карл Иваныч!

Толпа заволновалась, расступались, пропуская кого-то через цепь к нам, прижавшимся к своим чемоданам. Я думал, комендант. Нет, оказалось, штатский в цилиндре.

— Пастор, — сказал кто-то.

— Пастор, — обрадовался я, — пастор! — и что-то от нашего Карла Иваныча показалось мне в знакомом лице его.

Обращаясь к нам и толпе любопытных, пастор от волнения едва мог выговорить слово.

— Русские, — сказал он, — русские сделали попытку взорвать мост, но, к счастью это не удалось, и все-таки погибло триста немцев и пятьдесят русских.

— Русские, русские… триста немцев погибло!

Говорили громко, заговорили еще громче.

— Да за это разорвать мало! — сказала какая-то женщина, она это так сказала от всего своего возмущенного сердца.

— Русские, русские… — передавалось недобро с конца в конец.

Пастор едва переводил дух, лицо его вздрагивало.

— Я дам вам воды и хлеба, — едва выговорил он к нам обращенные слова и пошел черный сквозь темную толпу.

А какой-то, тоже в цилиндре, его спутник, обернувшись, крикнул:

— Ночлег вам будет отведен в местном гимнастическом обществе, больных поместят в больницу.

— Что сказал черный офицер, мамочка, что он сказал? — Ира, перепуганная, прижалась к матери, словно спасаясь от кого-то.

— Нас накормят, деточка, а потом и спать ляжешь!

Солдаты подвинули нас в глубь двора, со всеми уцелевшими своими чемоданами перетащились мы к улице. Какие-то люди принесли большие корзины с хлебом и ушат с водою и еще какие-то свертки, — свертки с колбасою, как узнал я вскоре.

Я стоял поодаль, вплотную с низким сквозным забором, унизанным любопытными, я стоял с теми, кому нельзя было пить сырую воду — раздавали в чашках сырую поду, — и есть колбасу. Очень было тесно, но и в наш, со всех сторон стиснутый круг, набирались с воли любопытные и толкались, мешая тем, кто ел и пил пасторскую жертву. Голод дал себя знать, и был большой шум вокруг воды и корзин с хлебом.

И когда все было съедено, какой-то человек, обходя по рядам с пустой корзиной, выкрикивал:

— Десять пфеннигов! Десять пфеннигов!

И белые пфенниги сыпались в корзину, — каждый клал свою жертву за хлеб и воду, и колбасу.

И я подумал:

«А пастор, должно быть, все напутал, и об убитых немцах, и о русских!»

И еще подумал:

«Как же это так, научились люди и без ковра-сам о лета на аэропланах летать под облаками, а не сберегли сердца, застыло и дух померкнул!»

И мне хотелось крикнуть туда, на мою родину, на святую Русь — донесет ли ветер мой зов на святую Русь моим братьям и сестрам, — чтобы крепко берегли святорусский завет, берегли святую Русь, милость и пощаду, — залог победы.

Ждали, когда поведут на ночлег, еще верили, что где-то в гимнастическом обществе отведено помещение, и что больных поместят в больницу. Но вот откуда-то с передних рядов от одного к другому шепотом пошла ходить весть.

— Всех повезут в Россию, передавайте тихо!

И, передавая тихо один другому, тихо подвинулись мы на старые места. Но когда это сбудется, в Россию повезут нас, долго ли еще ждать нам, — никто не знал. Только желалось, а потому и верилось, что скоро.

— Сначала обыщут, потом и повезут.

— А мосты?

— Всех повезут.

Ира больше не спрашивала. На кулачках своих, как-то вздрагивая, неспокойно спала она, и две коски ее, как усталые опущенные крылышки, спускались к земле. И тут же в корзиночке спали ее игрушки: всякие зайцы.

Потребовали выдать оружие.

Но никто ничем не отозвался: какое могло быть у нас оружие!

Поминутно освещаемые рефлектором, мы стоим у своих чемоданов плечо в плечо, готовые по команде всякую минуту тащить свои ноши к вагонам, в задних рядах начался обыск. Я для безопаски развернул мои римские камушки с Форума и от Петра апостола: без завертки они совсем маленькие и неприметные; жду своей очереди, да вряд ли дождусь, — очень уж долго копаются. Час за часом идут, а нам нет распоряжении, и уж ночь.

С границы подъезжают переполненные поезда. Выбегают из вагонов насмерть перепуганные, и глаза их такие огромные от ужаса и какой-то огонек горит в них, люди бегут с непомерными непосильными тяжестями на плечах, все простой народ.

— Эйдкунен подожгли! Эйдкунен горит! — говорит кто-то.

— Из Эйдкунена бегут.

И другие, новые подъезжают поезда, а люди те же, на одно лицо, гуськом бегут с тем же ужасом и огоньком в глазах, согнутые до земли под непомерными, непосильными ношами.

В нашу партию вбежали три женщины и глаза их были, как у тех, и огонек горел… Они опустились на землю, тяжело дыша.

— Стреляют, там стреляют!

— Где стреляют?

Они — русские, хотели перейти от Эйдкунена в Вержболово, пошли и вернулись.

— Стреляют, там стреляют! — повторяли они, мотая головой, словно какой-то страшный сон отгоняя прочь.

— А как же нас повезут?

— И нам тоже идти от Эйдкунена?

И на минуту: «А не лучше ли остаться тут?» — эта мысль охватывает и самую упорную мысль и твердую: «вернуться».

— Бог милостив, — обнадеживает кто-то — как-нибудь перейдем

Полночь. Любопытных нет больше, после зрелища диковинного, поди, спят все, обнадеженные, сладким сном. Одни солдаты стоят на карауле.

Как во сне, не сочинишь про такое, и как сон, не передашь.

Привидениями кажутся в этой ночи солдаты в касках, прикрытых чехлами. А за их мертвенной цепью — те с огромными от ужаса глазами, и огонек в глазах.

За полночь. Сменились солдаты. Еще мертвенней цепь их. И петух не поет. И нет просвета.

Как во сне, не сочинишь про такое, и как сон, не передашь.

— Спи, Ира, спи, рано еще тебе видеть такие сны, спи пока, твой ангел-хранитель сохранит тебя!

3

Чуть забрезжило, предутренний свет ознобом пошел по спине, потушили рефлектор, а нас, за ночь позеленевших, вывели с вокзального двора, заперли по товарным телячьим вагонам, и поезд с курьерской быстротой помчался.

— В Россию?

— В Данциг.

Нас везли к Данцигу, так сказали нам солдаты, когда закрывали вагон.

В темноте разместившись по лавкам — нас было душ тридцать в вагоне — дремали. Кто-то заснул. Только две польки в белых бумажных платках выли.

— Не надо плакать, все доедем! — утешала их та, что заплакала от радости, когда объявили весть о России, — все поедут в Россию.

Но польки безутешны. Одна грудью кормила, и малый ее хлопец голодный плакал. Их схватили на границе, мужа ее забрали, а ее с сестрой заперли в этот телячий вагон, обещая доставить в Варшаву, и вот мчат в Гданьск.

Поезд мчится без остановок.

И уж когда стал день и белым большим своим светом через чуть приоткрытую дверь осветил наш вагон, поезд остановился. Вагон раскрыли, три солдата вскочили к нам — двое стали по бокам и один в середке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: