Работали Финогеновы с опаской, стараясь лишний раз не стукнуть и не поднять голоса.

И вот после долгих трудов сцена была готова.

На площадке перед террасой, под качелями, примостилась какая-то первобытная свайная постройка — шалаш, а на перекладине качельных столбов взвилась огромная афиша, над которой много трудился Саша, на афише изображен был зеленый черт с маленькими, смеющимися глазками.

Всю ночь накануне представления Финогеновы держали крепкий караул, — с дубинками они ходили вокруг дома, прислушиваясь к каждому шороху: огорелышевскии управляющий, Андрей-Воробей, накануне грозил убрать шалашную постройку, а Игнатий Огорелышев, проходя по саду вечером в свой положенный час, остановился против качелей и подозрительно наводил бинокль на непонятное сооружение.

Хорошая была ночь, теплая, без облачка, и, как на грех, к утру застлалось небо, и накрапывающий сонный дождик серыми каплями-лапками пополз по крыше и, проползая под доски, ползал по липким, мажущимся стенкам трясущихся кулис.

Финогеновы чуть не плакали от огорчения, молились Богу, чтобы прояснилось, передрались от отчаяния.

А к вечеру вдруг разбежались тучи, иссякнул дождик, приплыли другие, крохотные тучки, ясные, принесли с собою вечернюю синь и тихие звезды.

Заиграла музыка, — Алексей Алексеевич из кожи лез, старался на рояли, все сделал, чтобы под настоящий оркестр выходило.

И хлынула народу тьма-тьмущая к фасному финогеновскому флигелю, к качелям: огорелышевские фабричные, мастеровые, пололки с огорода, знакомые пололок и знакомых, их знакомые и знакомых приятели,

Явился городовой Максимчук, будто в наряд.

Наряженный в голубую ленту со звездою, — от Филиппка еще хранились ордена, — начальственно расхаживал Максимчук по рядам публики, одной рукой придерживая свою селедку, в другой подсолнухи, и пощелушивая подсолнухи, непечатно балакал с краснощекими пололками.

О. Гавриил важно расселся в первом ряду, для торжества надев на нос пенсне без стекол. Вокруг о. Гавриила с одной стороны сел огорелышевский приказчик старичок Михаил Иванович, охотник, как оказалось, не только до своих птиц, но и до театра, и финогеновский портной Павел Петрович-Поль-Ужё, прибавлявший к каждому слову и без всякой надобности ужей сужавший финогеновские шинели и курточки ни на какую стать, но зато и дешево и почти из ничего, с другой стороны — премудрая прачка Душка-Анисья, умевшая языком соринки в глазу искать, и печник Сёма-юродивый в своей шапке-барабане с бубенцами, то весело, как малое дите, похлопывавший в ладоши, то беспокойно озиравшийся по сторонам, — все гости почетные. О. Гавриил без умолку болтал с соседями и что-то совсем непонятное, будто по-французски, и наблюдал за Варенькой, которая с обеда, запершись, просидела у себя в спальне и теперь ходила, заложа руки за спину, готовая всякую минуту выкинуть что-нибудь совсем неожиданное.

Занавес медленно отдернулся и началось представление.

Боже мой, как замирало сердце и отлегало, сколько волнения пережили Финогеновы, как на экзаменах! И какая радость была от встрепенувшегося хохота, от всех этих лиц, превратившихся от удовольствия в смешные рожи, и от этих прыскающих присмешек и гудящих, визжащих выкриков, восклицаний и криков одобрения.

У Коли, изображавшего старуху, выпотрошился живот, — хохот. Петя, спившийся певчий, так ловко ломался, ну совсем как пьяный, — и опять хохот. Всем весело, все довольны.

Снова заиграла музыка.

Вышел Петя уже в своем виде, стройный, синеглазый и запел своим тревожным голосом, и звуки от качельных столбов покатились в сад, окунулись в созревшей листве, поплыли по пруду…

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную…

И опять медленно отдернулся занавес, и началось новое представление.

И Женя-купец жалуется Саше-будочнику на Колю-сапожника: обидел он купца, подметки поставил, да не кожаные, а из папки. Будочник кличет сапожника. Выскакивает весь изодранный, в опорках на босу ногу, с подбитым глазом сапожник — Коля, беспокойно озирается, не хуже Сёмы-юродивого, потом преглупо улыбнулся, ну совсем как Кузьма-дворник, переминается, хочет сказать что-то, разинул рот…

— Вон! — раздался вдруг звенящий голос Арсения, вон! — и среди дрогнувших голов мелькнула его скрюченная волосатая рука.

И, как один человек, пошла толпа, дымом повалила толпа, бездушно вон от качелей, а скрюченная волосатая рука, не дрогнув, давила, а звенящий крик хлестал по шее, и словно жгутиком больно подгоняло вон, вон со двора.

О. Гавриил бросился на террасу, туркнулся в дверь заперто, скорее к окну — слава Богу! — есть ход, полез через окно и застрял, и, застряв, с перепугу засвистел тоненько земляным лягушонком.

— Это еще что за новости… подожжете еще… никаких театров в нашем доме! — выкрикнул Арсений скороговоркой, подошел к рампе.

— У Достоевского вон на каторге, на каторге театр устраивали… — Коля наклонился к самому лицу Арсения, но не успел докончить: крепкая пощечина хлестнула его звонко по его вымазанному лицу, и рыжий картуз его глухо шлепнулся о подмостки.

— Мерзавец! — кошкой прошипел Арсений, все лицо его словно болело от злобы, он круто повернулся и, улыбаясь пересохшими от злости губами каменной огорелышевской улыбкой, зашмыгал-полетел, и словно крылья поднялись за его согнутой спиной.

И как тогда, давно, в первую встречу, когда Коля первый руку подал Арсению, Коля закусил себе до крови губу и как когда-то стоял с протянутой рукой.

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.

Коля один стоял на сцене, все мысли его и все решения сразу вспыхивали. И перед ним на сцене же стоял Сёма-юродивый в своей шапке-барабане с бубенцами и, молча, показывал рукою то на сердце себе, то вверх на звезды.

Коля нагнулся, поднял картуз и, не оглядываясь, пошел в дом.

А Сёма-юродивый все стоял на одном месте и показывал то на сердце себе, то вверх на звезды.

О. Гавриил, свистевший земляным лягушонком, визжал теперь настоящей свиньей, но никак не могли его высвободить. И долго тянули его: тянул его дворник Кузьма, и городовой Максимчук в голубой ленте и со звездою, и кухарка Степанида, и Прасковья, и горничная Маша. И наконец-то высвободили, высвободился о. Гавриил да со страху бежать, только кудри развеваются.

— О. Гавриил, батюшка, о. Гавриил, ряску забыли! — кричали ему вдогонку.

Куда там! Бог с ней и с рясой!

Так и сбежал о. Гавриил.

Так и кончилось представление.

Варенька заперлась в своей спальне. Финогеновы с Алексеем Алексеевичем тихонько наверх прошли.

И долго сидели они наверху вкруг самовара, как всегда.

Приготовленные к подношению дубовые венки, зеленые, глядели со стен детской.

Алексей Алексеевич взволнованно ходил взад и вперед.

Храпела Прасковья: ей тоже немало за день досталось с театром!

Уж зимой непременно устроим, настоящий театр, здесь устроим наверху или в зале! — говорил Саша.

А на будущий год можно и занавес такой повесить, настоящий. И все играть будем! — вторил ему Петя.

Сжавшись, сидел Коля, как тогда после порки, сидел у окна. Его до крови искусанные губы вздрагивали, и сухим блеском горели темные с поволокой глаза. Он как сел к столу, так и сидел, молча.

«Пожар какой, пожар пущу! — метались мысли его, и вдруг нестерпимо больно жгло где-то в сердце: — или умереть?».

Женя все морщился: начиналась у него всегдашняя его боль где-то над самыми бровями.

Алексей Алексеевич взволнованно ходил взад и вперед. А там, у пруда по саду, осень шла — красавица, последние прощальные дни — упоенье несказанное. Осень шла, рассыпала по небу серебряные камушки, сзывала хороводы белых звезд. Осень шла, поднимала по саду золотые хоругви, уставляла хоругвями черный пруд.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: