— Я вас…?

— А эта в Бакаловском доме?

— Машка! Я никогда не любил.

— Да вы меня-то любили ли? — Таня вдруг постарела, — как-то вечером зашла она ко мне, забитая такая, помочь просила… «Ребенок, говорит, был, да помер». А сама вся трясется, еле на ногах стоит, пьяная… Почему вы о ней не сказали мне?

— Да просто она для меня ничего не значила! — Николай поднялся и так остался стоять.

— Думаете, я могла бы забыть? Никогда не забыла бы! — Таня стиснула кулаки.

— Она умерла, — сказал Николай и опять ему показалось, что Таня по-прежнему любит его.

«Нет, нисколько не любит, — выговаривало сердце, — если бы она любила, не рвалась бы так домой: завтра ведь уедет, твердо сказала, уедет непременно. Да и жить ей тут неудобно!»

Таня поместилась в одном доме с Николаем — комната ее была внизу, — квартира общая, общий ход. Комната не понравилась Тане. И квартирная хозяйка как-то все высматривала и поглядывала подозрительно.

Вечером долго не расходились. Николай все рассказал о себе, ничего не утаил от Тани. И незаметно вырастало доверие. Таня сидела с ним рядом на диване. И снова она ему все сказала. Она выйдет замуж за Александра. Она помирит его с братом, и когда-нибудь он приедет к ним, как в свой дом. И как легко ей теперь, а то она все мучилась.

И Николай соглашался: он все готов сделать для ее счастья, так он любит ее, одну ее, только одну ее!

Было уж за полночь, когда Таня пошла вниз, в свою комнату. Николай проводил ее до дверей и, оставшись один, долго сидел, слышал, как Таня задернула гардины, как стул переставила, как задула, наконец, лампу. И он сам погасил у себя свет и, не раздеваясь, лег.

На дворе дождик шел. Осенний ветер скрипел ставнями, не баюкал. Осенний ветер шумом своим не баюкал, мучил, пробуждал в сердце похороненное, будто могилы раскрывал давным-давно сровнявшиеся.

Николай вскочил с широко раскрытыми глазами, насторожился: ему показалось, слышит он голос Тани, — оттуда из низу тянулся ее голос, как бред, и светляками мигало ее тревожное дыхание в безмолвии ночи, все наполняя собою, всю его душу жаждущую, все его сердце, рвущееся и нелюбимое к ней одной любимой.

И уж вспоминается ему, как когда-то Таня подходила к нему, и они сидели рядом, он брал ее за руку и чувствовал теплоту ее тела, слышал стук ее сердца.

«Нет, она уж никогда не подойдет ко мне!» — ударило в душу.

Николай долго искал спичек, чиркал, — спички ломались, и, когда, наконец, вспыхнул голубоватый огонек, он закурил и увидел свои пальцы, бледные и заостренные, как зубья, а в зеркале мелькнуло лицо его — голова в спутанных, извивающихся змейками волосах, повисшие усы и потемневшие, провалившиеся от бессонниц глаза.

«Приехала правду сказать, проститься… Лучше бы не знать ему никакой правды. Ну, пусть бы оставалось так, без правды, — замолил в душе его безнадежный голос, — не знать бы ничего, и ждать и надеяться, а, может быть, забыть. А теперь поздно, уж поздно!»

«Барыня-то у вас какая красавушка!» — так квартирная хозяйка сказала Николаю в день приезда Тани.

— Красавушка! — повторяет Николай слова хозяйки, и видит Таню: Таня будто подходит к нему, всматривается, протягивает руку, и видит он глаза ее — два хищных зверька в засаде, и чувствует ее горячую ладонь. Николай чувствует ее с болью, как свое нераздельное и вот отрываемое, и проходят перед ним дни без времени с жаждой любви, опьяненные жаждою.

«Приехала правду сказать, проститься!» — подымается снова в душе его безнадежный голос, и отчаяние замораживает всю его память, и земля выскальзывает перед ним, и он висит будто в воздухе среди пустынного затишья.

На минуту Николай очумел, как тогда после Катинова, после пощечины и вдруг опять услышал голос Тани — тянулся ее голос, как бред, и светляками мигало ее тревожное дыхание в безмолвии ночи, все наполняя собою, всю его душу жаждущую, все его сердце рвущееся, нелюбимое к ней одной любимой. И с ревом кровь хлестала по его жилам, секла каждый нерв, кутала плечи в горящую ткань.

«Нет, она уж никогда не подойдет ко мне!» — ударило в душу, подняло его на ноги.

Николаи зажег свечку — нестерпимо яркую свечку, и пошел к двери, к лестнице вниз к Тане.

Осенний ветер шумел за окном.

Глава пятнадцатая

Куда ветер гонит

Со свечкой, стараясь не стукнуть, не дыша, спустился Николай вниз к Тане, тихонько раздвинул портьеры и вошел в ее комнату.

Брошенная на стул, смятая белая кофточка с длинными черными шнурами впивалась в глаза и тянула. Он прикоснулся к шелковой кофточке, как к живому телу.

Таня, вздрогнув, открыла глаза, подобралась.

Таня, не бойтесь, это я, это я! — повторял Николай и силился что-то вспомнить, что-то разглядеть, что-то уловить, и видел глаза ее, напряженно всматривающиеся, нет, как у Розика.

Таня, не бойтесь, это я, это я! — пресекался его голос, туманилось у него в глазах.

И тихий стон ее на минуту оглушил его. Словно два взъерошенных зверька выскочили из ее больших глаз. А дразнящие тени на ее груди потянули его за собой и все слова и все мысли вдруг умерли.

Николай делал то, на что его толкало, и не было мысли противиться завладевшей им силою, ни мысли, ни желания, и будто сквозь сон, чувствовал он, как что-то крепко сдавило его и слышал, как опрокинулось что-то, переломилось, как что-то жалобно хрустнуло, — хруст пронзил его мозг, разорвал мякоть и звенел мертвым звоном в пустых костях.

Рев взбешенного зверя, жалоба обиженного ребенка, вопль исступленной матери, и даль бездонно-черная в спешащих огоньках-снопах, и нежно-стелющаяся тишина, и баю-бай укачивающей колыбельной песни…

Непотушенная свечка, нагоревшая, словно вбирая кровь, пылала. Колебались портьеры, — там за дверью будто кто-то двигал портьерами.

И Николай уж снова стоял перед Таней, а с белой кровати смотрели на него глаза, ее глаза и две слезинки дрожали у полураскрытых ее губ, да разметавшиеся волосы перьями сухо чернели.

Свечка, словно вбирая кровь, пылала.

И ожили все слова, ожили все мысли. Все, сделанное им минуту назад, стало ясным. Поправить? — не поправишь. Уйти? — некуда уйти. И эта непоправимость, эта невозможность закружила Николая.

Все предметы стали вдруг подходить и заходить перед ним, сплываться и сжиматься. Вот умывальник вошел в кровать и расползлись по полу ножки стула и вдруг стянулись в душный тесный круг, все закружилось…

Упал он к кровати и казалось ему, будто ползет он по нестерпимо зеленому лугу через груды живых тел…

Темный обморочный сон сковал Николая.

И видения одно за другим проносились в душе его, как живое и с болью живою.

Представилось ему, будто вбежал он в огромный дом.

Нет конца комнатам. Какие-то оборванные люди сидят на сундуках, как погорельцы на спасенном добре. В широкое окно тянется золотой луч, но они не видят солнца, посиневшими руками впились в сундуки, и тупой страх тянет их веки к земле. Вдруг погас свет. И он уж не в комнате с широким окном, а в тесной каморке. Тихо отворилась дверь. Тихо с тяжелыми котомками будто входят странники в запыленных армяках, окружают его. А где-то за стеною шум водопада и ветреный шорох летающих осенних листьев. Стены сжимаются, потолок все ниже, и теснее сходятся странники. Да это он наверху в детской в красном флигеле, вон и зеркало.

«Колюшка-то помер!» — явственно донесся знакомый голос из низу с лестницы, голос покойницы бабушки Анны Ивановны.

«Бабушка, а бабушка, о сером волке сказку скажи!» — будто кличет он в отчаянии и знает, что поздно теперь, ничего не поправишь, да и бабушка не слышит его.

И представляется ему, будто идет он по черной степи. Изредка попадаются ему худые, изогнутые деревца, свернувшиеся листочки на изъеденных лишаями ветках. И небо такое черное. Трудно идти, но он идет: он должен яму выкопать — могилу себе.

«Вот тут! — говорит ему кто-то на ухо, — место тебе будет покойное, царское!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: