«Какие они все хорошие, простые и добрые! — думал часто доктор. — И Устенька, и Тарас Семеныч, и Стабровский, и мисс Дудль…»
Больная привязалась к доктору и часто задерживала его своими разговорами. Чем-то таким хорошим, чистым и нетронутым веяло от этого девичьего лица, которому болезнь придала такую милую серьезность. Раньше доктор не замечал, какое лицо у Устеньки, а теперь удивлялся ее типичной красоте. Да, это было настоящее русское лицо, хорошее своим простым выражением и какою-то затаенною ласковою силой.
Раз доктор засиделся у больной особенно долго и чувствовал себя как-то особенно легко.
— Мы скоро встанем на ноги и будем совсем большими, — шутил он. — У нас опять будет румянец на щеках, а потом мы…
Доктор вдруг замолчал, нахмурился и быстро начал прощаться. Мисс Дудль, знавшая его семейную обстановку, пожалела доктора, которого, может быть, ждет дома неприятная семейная сцена за лишние полчаса, проведенные у постели больной. Но доктор не пошел домой, а бесцельно бродил по городу часа три, пока не очутился у новой вальцовой мельницы Луковникова.
— Да… да… — вслух думал он и горько улыбался. — Да, я схожу с ума… Это верно… так и должно быть.
Голова доктора горела, ему делалось душно, а перед глазами стояло лицо Устеньки, — это именно то лицо, которое одно могло сделать его счастливым, чистым, хорошим, и, увы, как поздно он это понял!
II
Против гостиного двора на каменном домике недавно умершего соборного протопопа красовалась желтая вывеска, гласившая красноречиво: «Банкирская контора Замараева и К°». Это учреждение существовало уже два года. С первых же шагов дела пошли прекрасно. Явились и вкладчики, и клиенты, и закладчики. Потребность в мелком кредите чувствовалась давно, и контора попала «в самую точку», как говорили обыватели. Сам Замараев переоделся на городскую руку и держал себя вообще очень солидно. Жена Анна Харитоновна тоже употребляла самые отчаянные усилия, чтоб отполировать себя на городскую руку, в чем ей усиленно помогала «полуштофова жена», как записная модница.
— Деревенщину-то пора бросать, — говорила она, давая наставления, как устроить по-городски квартиру, как одеваться и как вообще держать себя. — И знакомиться со всеми тоже не следует… Как я буду к вам в гости ездить, ежели вы меня будете сажать за один стол с каким-нибудь деревенским попом Макаром или мельником Ермилычем?
— Уж вы только научите нас, сестрица, а мы по гроб жизни будем вам благодарны.
Замараевы, устраиваясь по-городски, не забывали своей деревенской скупости, которая переходила уже в жадность благодаря легкой наживе. У себя дома они питались редькой и горошницей, выгадывая каждую копейку и мечтая о том блаженном времени, когда, наконец, выдерутся в настоящие люди и наверстают претерпеваемые лишения. Муж и жена шли рука об руку и были совершенно счастливы.
— Да, без копеечки и рублика не бывает, — говорил каждый вечер Замараев, укладываясь спать и подводя в уме дневной баланс.
Благодаря «полуштофовой жене» Замараевы завели приличные знакомства и даже бывали в клубе. За спиной их бранили закладчиками и выжигами, а в лицо улыбались и даже заискивали. Мелкое купечество, не пользовавшееся кредитом в Коммерческом банке, обращалось за ссудами в замараевскую контору, не говоря уже о мелких торговцах, ремесленниках и просто голытьбе. Деньги так и плыли в новую контору, и в каких-нибудь два года Замараев совсем оперился. Ему много помог Голяшкин, знавший весь город, как свои пять пальцев, и являвшийся одним из главных вкладчиков конторы. Он сделался своим человеком у Замараевых и первым другом.
Чурался Замараевых попрежнему один Харитон Артемьич. Зятя он не пускал к себе на глаза и говорил, что он только его срамит и что ему низко водить хлеб-соль с ростовщиками. Можно представить себе удивление бывшего суслонского писаря, когда через два года старик Малыгин заявился в контору самолично.
— Пришел посмотреть на твою фабрику, — грубо объяснял он. — Любопытно, как вы тут публику обманываете… Признаться оказать, я всегда считал тебя дураком, а вышло так, что ты и нас поучишь… да. По нынешним-то временам не вдруг разберешь, кто дурак, кто умный.
— Все это вы, тятенька, так говорите для морали, а мы вам завсегда рады… Уж так рады… Чайку бы вечерком откушать.
— Ладно, ладно, не заговаривай зубов. В долг поверю… У меня из вашего брата, зятьев, целый иконостас.
Харитон Артемьич давно уже не пил ничего и сильно постарел, — растолстел, обрюзг, поседел и как-то еще сильнее озлобился. В своем доме он являлся настоящею грозою.
Замараев, конечно, понимал, что грозный тятенька неспроста приходил к нему. Действительно, через неделю он явился к нему уже на квартиру, прямо к вечернему чаю.
— Вот и пришел, — говорил он, тяжело дыша. — Да, пришел… И не сам пришел, а неволя привела… да.
Замараевы не знали, как им и принять дорогого гостя, где его посадить и чем угостить. Замараев даже пожалел про себя, что тятенька ничего не пьет, а то он угостил бы его такою деревенскою настойкой по рецепту попа Макара, что с двух рюмок заходили бы в башке столбы.
— Да вы не хлопочите: не за угощеньем я пришел, а по делу. Ты бы, Анна, тово, вышла, а мы тут покалякаем.
— Пойдемте, тятенька, в кабинет.
— В кабинет? Ах ты, подкопенная мышь!.. Х-ха!.. Тоже и слово знает.
Усевшись в кресло в кабинете, Харитон Артемьич вытер лицо бумажным платком и проговорил:
— Подлецы все — вот что я тебе скажу, милый зятюшка. Вот ты меня и чаем угощаешь, и суетишься, наговариваешь: «тятенька! тятенька!» — а черт тебя знает, какие у тебя узоры в башке… да.
— Помилуйте, тятенька, да я… провалиться на этом самом месте.
— Не перешибай. Не люблю… Говорю тебе русским языком: все подлецы. И первые подлецы — мои зятья… Молчи, молчи! Пашка Булыгин десятый год грозится меня удавить, немец Штофф продаст, Полуянов арестант, Галактион сам продался, этот греческий учителишка тоже оборотень какой-то… Никому не верю! Понимаешь?
— В лучшем виде все могу понять-с, тятенька.
— Не перешибай, сказано тебе! — крикнул старик и даже стукнул кулаком по письменному столу. — Забыл, с кем разговариваешь-то? Все подлецы… Мы были хороши, когда обманывали слепую орду кунарскими деньгами, а нашлись почище нас. Вот как обувают — одна нога в сапоге, а на другой уж лапоть. Теперь возьми хоть мою стеариновую фабрику… Ведь это прямо петля на шею! Травим-травим деньжищ, а конца краю нет, точно в яму какую. Прорва… Я больше ста тыщ законопатил в нее, Шахма близко двухсот, Ечкин векселей на столько же выдавал… Понял?
— Агромадное дело-с, тятенька…
— Дурак! Кто тебя спрашивает?
Старик даже вскочил и затрясся от злости, а потом бессильно опустился на кресло и как-то захрипел.
— Спьяну я тогда всунулся в это самое дело… Некрещеный жид обошел. Ну, да уж дело сделано, а снявши голову, по волосам не тужат… Главное, что подлецы все! Шахма уж прижал уши и больше денег не дает, кыргыцкая образина, у Ечкина, окромя векселей, одни перстеньки да жилетки — значит, должон я вывозить… Фабрика-то готова, и стеариновые свечи мы делаем, а тут из Казани нас вот как зачали поджимать своею казанскою свечой. Дело-то на конкуренцию пошло, а барыши потом. Ежели я не дам денег — конец тому делу. Жаль бросать… Понимаешь, затравка-то какая сделана: сто тысяч не баран начихал… да. То есть, как я увижу сейчас эту самую стеариновую свечу, так меня даже мутить начинает. Дурака я свалял такого, что и не перелезешь. Прямо тебе говорю: дурак старый дурак… По-настоящему-то как бы следовало сделать: повесить замочек на всю эту музыку — и конец тому делу, да лиха беда, что я не один — компаньоны не дозволят.
Старик показал рукой, как он запер бы на замок проклятую фабрику и как его связали по рукам и по ногам компаньоны.
— Да, так вот какое дело, зятюшка… Нужно мне одну штуку удумать, а посоветоваться не с кем. Думал-думал, нет, никому не верю… Продадут… А ты тоже продашь?