Мухин внимательно оглядывал всю избу, которая оставалась все такою же, какою была сорок лет назад. Те же полати, та же русская печь, тот же коник у двери, лавки, стол, выкрашенный в синюю краску, и в переднем углу полочка с старинными иконами. Над полатями висело то же ружье, с которым старик отец хаживал на медведя. Это было дрянное кремневое тульское ружье с самодельною березовою ложей; курок был привязан ремешками. Вся нехитрая обстановка крестьянской избы сохранилась до мельчайших подробностей, точно самое время не имело здесь своего разрушающего влияния.
— Ты, Егор, ходишь с ружьем? — спрашивал Мухин, когда разговор прервался.
— А так, в курене когда балуюсь…
— Ты его мне отдай, а я тебе подарю другое.
— Как матушка прикажет: ее воля, — покорно ответил Егор и переглянулся с женой.
— На што его тебе, ружье-то? — спрашивала старуха, недоверчиво глядя на сына.
— Так, на память об отце… А Егору я хорошее подарю, пистонное.
— Нет, уж пусть лучше это остается… Умру, тогда делите, как знаете.
Некрасивая Дарья, видимо, разделяла это мнение и ревниво поглядела на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными и синими разводами.
— Я так сказал, матушка, — неловко оправдывался Мухин, поглядывая на часы. — У меня есть свои ружья.
В избу начали набиваться соседи, явившиеся посмотреть на басурмана: какие-то старухи, старики и ребятишки, которых Мухин никогда не видал и не помнил. Он ласково здоровался со всеми и спрашивал, чьи и где живут. Все его знали еще ребенком и теперь смотрели на него удивленными глазами.
— Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость.
— Спасибо, что меня не забыли, старички, — благодарил Мухин. — Вот я и сам успел состариться…
Скоро изба была набита народом. Становилось душно. Нюрочка раскраснелась и вытирала вспотевшее лицо платком. Мухин был недоволен, что эти чужие люди мешают ему поговорить с глазу на глаз с матерью. Он скоро понял, что попался в ловушку, а все эти душевные разговоры служили только, по раскольничьему обычаю, прелюдией к некоторому сюрпризу. Пока старички разговаривали с дорогим гостем, остальные шушукались и всё поглядывали на дверь. Наконец, дверь распахнулась и в ней показалась приземистая и косолапая фигура здоровенного мужика. Все сразу замолкли и расступились. Мужик прошел в передний угол, истово положил поклон перед образами и, поклонившись в ноги Василисе Корниловне, проговорил заученным раскольничьим речитативом:
— Прости, мамынька, благослови, мамынька.
— Бог тебя простит, Мосеюшко, бог благословит, — с строгою ласковостью в голосе ответила старуха, довольная покорностью этого третьего сына.
— Здравствуй, родимый братец Петр Елисеич, — с деланым смирением заговорил Мосей, протягивая руку.
— Здравствуй, брат.
Братья обнялись и поцеловались из щеки в щеку, как требует обычай. Петр Елисеич поморщился, когда на него пахнуло от Мосея перегорелою водкой.
— Давно не видались… — бормотал Петр Елисеич. — Что ко мне не заглянешь на Ключевской завод, Мосей?
— Матушка не благословила, родимый мой… Мы по родительскому завету держимся. Я-то, значит, в курене роблю, в жигалях хожу, как покойник родитель. В лесу живу, родимый мой.
Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца, и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было то, что он никогда не смотрел прямо в глаза, а куда-нибудь в угол. По тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.
— Садись, Мосеюшко, гость будешь, — приговаривала его мать.
— И то сяду, мамынька.
Егор с женой продолжали стоять, потому что при матери садиться не смели, хотя Егор был и старше Мосея.
— Так-то вот, родимый мой Петр Елисеич, — заговорил Мосей, подсаживаясь к брату. — Надо мне тебя было видеть, да все доступа не выходило. Есть у меня до тебя одно словечко… Уж ты не взыщи на нашей темноте, потому как мы народ, пряменько сказать, от пня.
— В чем дело? — спросил Петр Елисеич, чувствуя, что Мосей начинает его пытать.
— Да дело не маленькое, родимый мой… Вот прошла теперь везде воля, значит, всем хрестьянам, а как насчет земляного положенья? Тебе это ближе знать…
— Пока ничего неизвестно, Мосей: я знаю не больше твоего… А потом, положение крестьян другое, чем приписанных к заводам людей.[18]
— Так, родимый мой… Конешно, мы люди темные, не понимаем. А только ты все-таки скажи мне, как это будет-то?.. Теперь по Расее везде прошла по хрестьянам воля и везде вышла хрестьянская земля, кто, значит, чем владал: на, получай… Ежели, напримерно, оборотить это самое на нас: выйдет нам земля али нет?
Петру Елисеичу не хотелось вступать в разговоры с Мосеем, но так как он, видимо, являлся здесь представителем Самосадки, то пришлось подробно объяснять все, что Петр Елисеич знал об уставных грамотах и наделе землей бывших помещичьих крестьян. Старички теперь столпились вокруг всего стола и жадно ловили каждое слово, поглядывая на Мосея, — так ли, мол, Петр Елисеич говорит.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. — А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают… Там заводы как хотят, а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
В этих словах слышалось чисто раскольничье недоверие, которое возмущало Петра Елисеича больше всего: что ему скрывать, пока ни он, ни другие решительно ничего не знали? Приставанье Мосея просто начинало его бесить.
— Вот что, Мосей, — заговорил Петр Елисеич решительным тоном, — если ты хочешь потолковать, так заходи ко мне, а сейчас мне некогда…
— Так, родимый мой… Спасибо на добром слове, только все-таки ты уж сказал бы лучше… потому уж мы без сумления…
Слушавшие старички тоже принялись упрашивать, и Петр Елисеич очутился в пренеприятном положении. В избе поднялся страшный гвалт, и никто не хотел больше никого слушать. Теперь Петру Елисеичу приходилось отвечать зараз десятерым, и он только размахивал своим платком.
— Папа, мне неловко, — шепотом заявила Нюрочка.
— Ах, я про тебя и забыл, крошка… — спохватился Петр Елисеич. — Ты ступай к Самойлу Евтихычу, а я вот со старичками здесь потолкую…
— Я ее провожу, Петр Елисеич, — вызвалась начетчица Таисья.
— Скажи Самойлу Евтихычу, что я скоро приду, — говорил Петр Елисеич.
VI
Нюрочка была рада, что вырвалась из бабушкиной избы, и торопливо бежала вперед, так что начетчица едва поспевала за ней.
— Ишь быстроногая… — любовно повторяла Таисья, улепетывая за Нюрочкой. Таисье было под сорок лет, но ее восковое лицо все еще было красиво тою раскольничьею красотой, которая не знает износа. Неслышные, мягкие движения и полумонашеский костюм придавали строгую женственность всей фигуре. Яркокрасные, строго сложенные губы говорили о неизжитом запасе застывших в этой начетчице сил.
— Таисья, я боюсь Васи… — проговорила Нюрочка, задерживая шаги. — Он меня прибьет…
— Полно, касаточка… — уговаривала ее Таисья. — Мы его сами за ухо поймаем, разбойника.
18
…приписанных к заводам людей — так называли крестьян, прикрепленных царским правительством к заводам и фабрикам во время крепостного права.