По праздникам лавка с красным товаром осаждалась обыкновенно бабами, так что Илюшка едва успевал с ними поправляться. Особенно доставалось ему от поденщиц-щеголих. Солдат обыкновенно усаживался где-нибудь у прилавка и смотрел, как бабы тащили Илюшке последние гроши.

— Эх, бить-то вас некому, умницы! — обругает он иной раз, когда придется невтерпеж от бабьей глупости. — Принесла деньги, а унесла тряпки…

— Ты сам купи да подари, а потом и кори, — ругались бабы. — Чего на чужое-то добро зариться? Жене бы вот на сарафан купил.

Илюшка вообще был сердитый малый и косился на солдата, который без дела только место просиживает да другим мешает. Гнать его из лавки тоже не приходилось, ну, и пусть сидит, черт с ним! Но чем дальше, тем сильнее беспокоили эти посещения Илюшку. Он начинал сердиться, как котенок, завидевший собаку.

— Трудненько тебе, Илюша, — ласково говорит солдат. — Ростом-то еще не дошел маненько…

— Не твоя забота, — огрызается Илюшка. — Шел бы ты, куда тебе надо, а то напрасно только глаза добрым людям мозолишь.

— Ишь ты, какой прыткой! — удивляется солдат. — Места пожалел.

В каких-нибудь два года Илюшка сделался неузнаваем — вырос, поздоровел, выправился. Только детское лицо было серьезно не сто годам, и на нем ложилась какая-то тень. По вечерам он частенько завертывал проведать мать в кабаке, — сам он жил на отдельной квартире, потому что у матери и без него негде было кошку за хвост повернуть. Первым делом Илюшка подарил матери платок, и это внимание прошибло Рачителиху. Зверь Илюшка точно переродился, и материнское сердце оттаяло. Да и все другие не нахвалились, начиная с самого Груздева: очень уж ловкий да расторопный мальчуган. Большому за ним не угнаться. Рачителиха чувствовала, что сын жалеет ее и что в его задумчивых не по-детски глазах для нее светится конец ее каторжной жизни. Не век же и ей за кабацкою стойкой мыкаться.

Раз вечером Илюшка пришел к матери совсем угрюмый и такой неласковый, что это встревожило Рачителиху.

— Уж ты здоров ли? — спросила она.

— Ничего, слава богу…

Помолчав немного, Илюшка, между прочим, сказал:

— Солдат меня этот одолел… Придет, вытаращит глаза и сидит.

— Ну, и пусть сидит… Он ведь везде эк-ту ходит да высматривает. Вчерашний день потерял…

— Нет, мамынька, не то: неспроста он обхаживает нас всех.

— Чумной какой-то!.. Дураком не назовешь, а и к умным тоже не пристал.

Илюшка только улыбнулся и замолчал.

— Мамынька, што я тебе скажу, — проговорил он после длинной паузы, — ведь солдат-то, помяни мое слово, или тебя, или меня по шее… Верно тебе говорю!

— Н-но-о?!

— Верно тебе говорю… Вот погляди, как он в кабак целовальником сядет.

— Да не пес ли? — изумилась Рачителиха. — А ведь ты правильно сказал: быть ему в целовальниках… Теперь все обнюхал, все осмотрел, ну, и за стойку. А только как же я-то?

— Ты-то?.. Ты так и останешься, а Груздев, наверное, другой кабак откроет… У тебя мочеганы наши, а у солдата Кержацкий конец да Пеньковка. Небойсь не ошибется Самойло-то Евтихыч…

VI

Известие, что на его место управителем назначен Палач, для Петра Елисеича было страшным ударом. Он мог помириться с потерей места, с собственным изгнанием и вообще с чем угодно, но это было свыше его сил.

— Им нужны кровопийцы, а не управители! — кричал он, когда в Ключевской завод приехал исправник Иван Семеныч. — Они погубят все дело, и тогда сам Лука Назарыч полетит с своего места… Вот посмотрите, что так будет!

— А ну их! — равнодушно соглашался исправник. — Я сам бросаю свою собачью службу, только дотянуть бы до пенсии… Надоело.

Иван Семеныч вообще принял самое живое участие в судьбе Мухина и даже помогал Нюрочке укладываться.

— Я к тебе в гости на Самосадку приеду, писанка, — шутил он с девочкой. — Летом будем в лес по грибы ходить… да?

Предварительно Петр Елисеич съездил на Самосадку, чтобы там приготовить все, а потом уже начались серьезные сборы. Домнушка как-то выпросилась у своего солдата и прибежала в господский дом помогать «собираться». Она горько оплакивала уезжавших на Самосадку, точно провожала их на смерть. Из прежней прислуги у Мухина оставалась одна Катря, попрежнему «на горничном положении». Тишка поступал «в молодцы» к Груздеву. Таисья, конечно, была тоже на месте действия и управлялась вместе с Домнушкой.

Сборы на Самосадку вообще приняли грустный характер. Петр Елисеич не был суеверным человеком, но его начали теснить какие-то грустные предчувствия. Что он высидит там, на Самосадке, а затем, что ждет бедную Нюрочку в этой медвежьей глуши? Единственным утешением служило то, что все это делается только «пока», а там будет видно. Из заводских служащих всех лучше отнесся к Петру Елисеичу старый рудничный надзиратель Ефим Андреич. Старик выказал искреннее участие и, качая головой, говорил:

— Теперь молодым ход, Петр Елисеич, а нас, стариков, на подножный корм погонят всех… Значит, другого не заслужили. Только я так думаю, Петр Елисеич, что и без нас тоже дело не обойдется. Помудрят малым делом, а потом нас же за оба бока и ухватят.

Крепкий был старик Ефим Андреич и не любил жаловаться на свою судьбу, а тут не утерпел. Он даже прослезился, прощаясь с Петром Елисеичем.

Обоз с имуществом был послан вперед, а за ним отправлена в особом экипаже Катря вместе с Сидором Карпычем. Петр Елисеич уехал с Нюрочкой. Перед отъездом он даже не зашел на фабрику проститься с рабочими: это было выше его сил. Из дворни господского дома остался на своем месте только один старик сторож Антип. У Палача был свой штат дворни, и «приказчица» Анисья еще раньше похвалялась, что «из мухинских» никого в господском доме не оставит.

Груздевский дом на Самосадке был жарко натоплен в ожидании новых хозяев. Он стоял пустым всего около года и не успел еще принять тот нежилой вид, которым отличаются все такие дома. Нюрочка была в восторге, главным образом, от двух светелок, где летом так хорошо. Сбежалась вся пристань поглазеть на бывшего приказчика. В комнатах набралось столько всевозможной родни, что повернуться было негде. Не пришла только сама Василиса Корниловна, — ндравная старуха сама ждала первого визита. Вся эта суматоха произвела на Нюрочку какое-то опьяняющее впечатление, точно она переселилась в какой-то новый мир. Да и бояться ей теперь было некого: разбойник Вася был далеко — в Мурмосе.

— Нюрочка, ты теперь большая девочка, — заговорил Петр Елисеич, когда вечером они остались вдвоем, — будь хозяйкой.

— А что значит, папа, быть хозяйкой?

— Гм… Домнушки у нас нет, Тишки тоже. Остается одна Катря… Кто-нибудь должен смотреть за порядком в доме. Понимаешь?

— Как Анфиса Егоровна, папа?

— Ну, да.

Нюрочка задумалась, а потом разрешила все недоразумения:

— Папа, мне нужно сшить такой же фартук, как у Анфисы Егоровны.

Первое время хлопоты по устройству в новом месте заняли всех. Даже Катря, и та «уходилась» с разными хозяйственными хлопотами. У ней была своя отдельная комната, где раньше жила Анфиса Егоровна. Кухаркой поступила в груздевский дом сердитая старуха Потапиха, жившая раньше у Груздева. Одним словом, все устроилось помаленьку, и Петр Елисеич с каким-то страхом ждал наступления того рокового момента, когда будет поставлен последний стул и вообще нечего будет делать. Впрочем, оставалась еще в запасе пристанская родня, с которою приходилось теперь поневоле дружить, — ко всем нужно сходить в гости и всех принять. Эти церемонии заняли немало времени. Бабушка Василиса встретила переселенцев очень миролюбиво, как и брат Егор. Старуха сильно перемогалась и по-раскольничьи готовилась к смерти. Лицо у ней сделалось совсем белое, как воск; только глаза по-прежнему смотрели неприступно-строго. Это мертвое лицо точно светлело каким-то внутренним светом только в присутствии Нюрочки.

— Ах ты, моя басурманочка, — ласково шептала старуха, приглаживая своею сухою, дрожавшею рукой белокурую головку Нюрочки. — Не любишь баушку Василису?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: