- Смекаю.
- Комсомольцев раз, два и обчелся, дороже золота вы для меня. Слыхал я, правда, Цека комсомола клич скоро кинет, со всей России созовет комсомольцев. Но это когда еще будет... Здоровей, крепни. Тебе всего здесь хватает? А коли и не хватает, помочь ничем не могу.
Так познакомился я со своим будущим комиссаром.
Поправились мы с командиром, выздоровел и катер.
Он весь пропах краской и выглядел, как новорожденный.
Алехин не мог на него налюбоваться. Пришел Вахрамеев вместе с командиром дивизиона, военным моряком Свенцицкнм.
- Поздравляю вас с возвращением в строй, - сказал комдив выстроенной команде.
- От лица революции и Черноморского флота, - провозгласил комиссар, благодарю боцмана Ховрина за то, что он спас и корабль, и людей. С такими, как ты, боцман, мы выдюжим. Спасибо тебе.
Вахрамеев обнял Ховрина.
- Учись, молодежь, у Стакана Стаканы... тьфу, у Степана Степаныча жить и действовать, как подобает моряку-черноморцу. Ура!
Мы дружно прокричали в честь боцмана "ура".
В тот же день мы горласто пели досочиненную нами песню: "Ты, моряк, красивый сам собою, е боевых торпедных катеров".
Через несколько дней комдив ходил с нами в море. Он ни во что не вмешивался, предоставил действовать командиру.
Во флотской газете "Аврал" появился очерк "О подвиге боцмана Ховрина".
- Он меня, дьявол, расспрашивал о том и о сем, я думал, он с чистой душой интересуется, а он, сукин сын, пропечатал, - возмущался Ховрин корреспондентом. - На весь флот опозорил.
- Да ведь он же вас прославил, - попытался урезонить боцмана Сева.
- А я славы той пуще смерти страшусь. Что дружки мои скажут, увидя такую брехню? Расхвастался, мол, наш Степан Степаныч, почета ему захотелось, старому хрену.
Да я с того корреспондента, как встречу, шкуру спущу!
- За что?
- За что, за что! За то, что осрамил! В брехуны записал!
Долго боцман не мог успокоиться. А я прочел очерк, заскребло на сердце: меня не упомянули. А хотелось бы, чтобы прочла обо мне одна девчушка.
Маленькая, похожая на девочку (доктора ее называли крошкой), она ухаживала за мной, как за родным братом. Когда я пришел в себя, она наклонилась, я увидел радостные глаза: "Наконец-то очнулся". - "Пить", попросил я. - "Сейчас, сейчас, милый". Она напоила меня чем-то кисленьким. "Давно я лежу?" - "Давненько, Сереженька". - "А что с остальными?" - "Все живы, миленький. Командир твой в соседней палате. Севу сейчас позову, если хочешь, он у нас выздоравливающий, ходячий.
Боцман да товарищ ваш, грузин черномазый, приходили справляться. Катер в ремонт пошел... У тебя мать, Сереженька, есть?" - "Нету". - "А отец?" "Не знаю, где". - "Ах ты, бедный ты мой, одинокенький". Она погладила меня по голове. Рука у нее была теплая. Я вскоре снова забылся. Но стоило мне очнуться - она всегда была рядом; как она успевала? Я ощупывал себя, все ли цело.
Ноги, руки на месте. Но подняться не мог. И я ужасно стеснялся, когда мне было надо... Но Зоя говорила спокойно: "Миленький, ты не стыдись, я не женщина, я персонал медицинский". Анну Павловну она побаивалась. Та распоряжалась всегда трубным голосом. Но когда Анны Павловны не было, Зоя садилась рядышком: "Хочешь, я тебе почитаю?" Или: "Что тебе рассказать?" И рассказывала о своих папе и маме, обитателях Корабельной, белом домике, псе Грозном неизвестной породы, которого она очень любила, потому что он спас ее как-то ночью от клешников - в лохмотья порвал их шикарные клеши; "они, эти клешники, вовсе не люди, уж не знаю, как их земля и флот терпят".
Я чувствовал себя то лучше, то хуже; приходили доктора и то хвалили меня, то покачивали мудрыми головами.
И вот однажды я проснулся, проспав крепким сном чуть не сутки, и увидел солнце, ярко светившее в окно, и в солнечном свете - Зою, такую беленькую и чистенькую, такую славную, хлопотливую. Она обернулась: "Проснулся, милый? Сейчас принесу тебе чаю". И тут я увидел на ноге у нее родинку, похожую на мышку. И мне захотелось ее потрогать. "Раз я заинтересовался родинкой на девичьей ноге, значит, я выкарабкался и теперь буду жить", подумал я.
Зоя так и не поняла, почему я веселился, когда она принесла чай. "Мне хочется поцеловать тебя, Зоинька".
Она подставила щеку, и щека вспыхнула, когда я к ней прикоснулся губами. А когда я выписывался, она поцеловала меня. Ну, просто как брата. Но я хотел ее видеть.
В свободные часы пробирался на Корабельную, к госпиталю. В ворота войти не осмеливался. Однажды я перебрался через забор. Прокрался к окнам. Увидел ее. Она поправляла больному подушки. Анна Павловна накрыла меня. "Что вы тут делаете, больной?" - "Я не больной!" - "Тем более. Что вы тут делаете? - Она сделала вид, что не узнала меня. - Уходите немедленно с территории госпиталя и чтобы я вас здесь никогда не видела". В воротах вахтер потребовал пропуск. Я только отмахнулся.
В другой раз я подошел к ее домику. Меня облаял страшнейшего вида пес. Я вспомнил, как он расправился с клешами, и с позором бежал.
Сева меня в тот же вечер спросил:
- Ты знаешь, Сережка, что бывает за измену товарищам?
- За какую измену?
- С существом женского пола!
- С ума ты сошел!
- Я-то нет, а вот ты, видно, спятил. И эдакая фитюлька может разбить крепкую дружбу!
- Да что ты несешь?
- Женщина, милый, обременяет бойца. Он мировой революцией дышит, у него возмущенный разум кипит, а она повиснет на шее, обовьется вокруг, как канат: "Не покидай меня, я умру!" Нет, брат, этот номер у тебя не пройдет. Фитюльки, они цепкие, словно кошки. Она тебя женит - и пропал ты для флота, для революции, - Погоди, Сева. Карл Маркс был женат?
- Ну, был, ну и что из того?
- Ленин тоже женат.
- Ну, женат, ну и что?
- А то, что он вождь мирового пролетариата.
- Так у них же жены особенные, - сказал значительно Сева. - А ты собираешься на ком попало жениться...
- Ну уж, Зоя не кто попало...
- Ах, Зоя? Так мы и знали. Правда, Васо?
Васо только гмыкнул.
- Да не собираюсь я, братцы, жениться.
- Вот это другой разговор. Мужской и моряцкий. Не собираешься?
- Нет.
- Но и подлецом тоже не будешь?
- Не собираюсь.
- Отлично. Дай руку. И слушай. Обязуется каждый из нас: немедленно поставить в известность товарищей, если дурь ему бросится в голову. Предъявить нам объект и, лишь получив общее одобрение, делать решительный шаг.
- Обязуюсь, - сказал Васо.
- А ты? - спросил меня Сева.
Я молчал.
- Я вижу, пропащий ты человек!
- Ну... А если бы я вздумал жениться на Зое?
- Связать себя по рукам и ногам! Потерять навеки товарищей...
- Да почему же я вас должен терять?
- Э-э, милый мой, женщины - создания хитрющие.
Сегодня она тебя по головке погладит: "Пойди, повидайся с товарищами, я против ничего не имею", а завтра скажет таким липучим, ласковым голосом: "Милый, неужели какие-то (заметь, какие-то!) тебе дороже меня? Ты пойдешь к ним веселиться, а я одна должна скучать в темноте, а у меня, может, кто-нибудь скоро народится, и ему повредит эта скука... Ну, неужели ты способен, любимый, бросить семью ради каких-то там посторонних?"
И ты раскиснешь. Останешься дома. А она счастлива:
она победила. Ты - раб. И твой возмущенный разум уже остывает. Ты не стремишься к мировой революции. Тебя засасывает быт, ты стираешь пеленки (кое-кто, конечно, уже народился). А твои товарищи, с которыми ты терпел и голод, и холод, подрывался на минах, с поганью всякой боролся, тебя вспоминают: "Какой был смелый парень и какой тряпкой он стал!"