Соломонида Потаповна — прежней Солоньки, щеголявшей в подбористых сарафанах, больше не было — не вступалась в наш разговор и сердито перебрасывала какие-то вещи в углу под кроватью. Она была еще красивее, чем раньше, той смягченной и теплой красотой, какая дается только молодым матерям, но все это было испорчено шерстяным платьем мещанского покроя с невозможными оборками и короткой талией. Оно сидело на Соломониде Потаповне, как на корове седло, в особенно делало безобразной ее талию; то, что было так хорошо в сарафане, никуда не годилось в платье. Могучая спина приисковой красавицы теперь казалась просто безобразной, как и эти рабочие мозолистые руки и большие ноги, неловко ступавшие в новых козловых ботинках со скрипом и каблучками назади.
Чувствовалось что-то натянутое во всей обстановке, именно то, отсутствием чего раньше и была красна жизнь в этой комнате.
Вернувшись с прииска, Рубцов был, видимо, не в духе и как-то тяжело покосился на Соломониду Потаповну, которая не обращала на него никакого внимания.
— Ну, а что мой плод? — любовно спрашивал Рубцов, наклоняясь над детской кроваткой. — Спит, каналья… Вот всегда так: днем выспится, а ночью подымет такой гвалт, что жизни не рад.
Лицо у Рубцова заметно осунулось и загорело. В больших глазах уже не было беззаботного огонька. Прежней оставалась только поддевка, высокие сапоги и ситцевая рубаха, как и у Блескина. В разговоре Рубцов иногда забывал, что спрашивал, или отвечал невпопад — вообще к прежней рассеянности прибавилась какая-то тяжелая забота, одна из тех, о которых не говорят.
— Обедать, што ли, будем, Соломонида Потаповна? — обратился Рубцов к своей сожительнице с неприятной иронией в голосе и при этом оглянул ее с ног до головы.
— Не поспело еще… — коротко ответила та и отправилась в кухню, захватив с собой узелок грязного детского белья.
— Терпеть не могу я этих проклятых платьев… — точно застонал Рубцов, когда дверь затворилась. — Хоть ты ей кол на голове теши!.. Ведь безобразие… мещанство. Не правда ли? — обратился он неожиданно ко мне. — И сколько ей ни толкую, чтобы ходила в своих сарафанах, — ничего не берет…
— Соломонида Потаповна совершенно права по-своему, — спокойно заговорил Блескин. — Ей так нравится — значит, хорошо, и так быть должно. Заставлять ее одеваться именно так, как это тебе нравится, это… просто самодурство. Прежде всего в каждом человеке нужно уважать его личность.
— А если это безобразно, вот это самое шерстяное платье? И если Соломонида Потаповна не понимает этого безобразия? Я только желаю объяснить ей, а не принуждаю… Думаю, что я немножко больше ее понимаю, и на этом основании беру на себя смелость давать советы.
— Напрасная самоуверенность… Все это дело вкуса, а о вкусах не спорят.
— Наконец, если вообще мне это неприятно?.. Мне просто отравляет жизнь вот это самое проклятое платье с оборками…
— Ну, это уж прихоти, голубчик, и некоторый мещанский эгоизм.
— Вот не угодно ли, — обратился опять Рубцов ко мне, как к третейскому судье — Их двое, а я один… Стоит мне рот раскрыть, как у Соломониды Потаповны является защитник, и я же остаюсь кругом виноват.
— Что же, я могу и не говорить… — заметил Блескин все с тем же неуязвимым спокойствием.
Рубцов только махнул рукой и забегал по комнате своим мелким) шагом.
Проснувшийся ребенок вывел всех из затруднения. Он улыбался и смешно взмахивал ручонками, точно хотел вспорхнуть. Рубцов наклонился над кроваткой, и маленькое розовое личико ответило беззубой улыбкой. Но это веселое настроение быстро сменилось первой гримасой, кряхтеньем и отчаянным плачем.
— Эк тебя взяло!.. — выругался Рубцов, оглядываясь. — Куда это моя дама ушла?.. Вечно уйдет именно в то время, когда ребенок проснется…
— Это она нарочно делает, чтобы огорчить тебя, — объяснял Блескин, поднимаясь с места. — Или, может быть, ребенок выжидает, когда останется с глазу на глаз с папашей, и нарочно заревет, чтобы досадить…
Блескин спокойно подошел к кроватке, спокойно взял своими большими руками плакавшего ребенка и вынул его из кроватки. Маленький плакса сейчас же начал улыбаться прежней улыбкой и, забавно вытаращив светлые большие глаза, аппетитно принялся сосать свой розовый кулачок. Рубцов облегченно вздохнул и сейчас же повеселел.
— Нюта… Нюта… Нюта… — повторял Блескин, осторожно подбрасывая ребенка к самому потолку. — Маленькая барышня Нюта… Смотри, какой у тебя глупый папка!..
Барышня Нюта болтала голыми кривыми ножонками и захлебывалась от удовольствия, пуская слюни прямо на руку своей бородатой няньки.
— А мне стоит только взять эту барышню на руки, так она зальется таким отчаянным ревом, точно ее режут, — объяснял с улыбкой Рубцов. — Разбойник будет девка.
Явившаяся из кухни Соломонида Потаповна вся заалелась, когда увидела ребенка на руках у Блескина.
— Дайте мне ее сюда… — бормотала она, стараясь отнять ребенка, которого Блескин поднял к самому потолку. — Анка, Анка, подь ко мне!..
Всем сделалось как-то вдруг весело, и в этом хорошем настроении сели за обед. Обедали на Мочге рано, потому что вставать приходилось часов в пять утра. Когда мы уже кончали есть, в открытом окне показалась голова старика Потапа и сейчас же скрылась. Это вызвало общий смех.
— Эй, Потап, чего ты прячешься? — позвал его Рубцов. — Садись с нами обедать.
Голова Потапа опять показалась в окне; его лицо улыбалось нерешительно-заискивающей улыбкой.
— Спасибо, Михал Павлыч… — пробормотал старик, переминаясь с ноги на ногу. — Я уж тово, пообедал. На минутку завернул… Сейчас побегу на прииск, а то старуха загрызет. Михал Павлыч, родимый мой, всю поясницу у меня разломило…
— Тятенька, как тебе не совестно? — оговорила отца Соломонида Потаповна и сердито нахмурилась. — Вот ужо я скажу мамыньке, как ты водку здесь клянчишь…
— Ну, поди, поди к матери-то!.. — поддразнивал Потап. — Она те покажет…
— Так тебе лекарство нужно? — спрашивал Рубцов, наливая походный серебряный стаканчик.
— Михал Павлыч, родимый мой… то есть так ухватило, так ухватило!..
— Зачем это вы, Михал Павлыч, напрасно старика балуете? — ворчала Соломонида Потаповна. — Разве это порядок…
Голова Потапа исчезла, но еще раз появилась в окне и проговорила:
— Михал Павлыч, родимый мой… ради ты истинного Христа николды не слушай этих самых баб!
— Ступай, ступай, нечего тебе тут делать… — ворчала на отца Соломонида Потаповна.
— Солонька… кто я тебе, а?.. Значит, тебе родной отец в том роде, как березовый пень… ладно!.. Погоди…
Блескин улыбался, а Рубцов выпил еще лишнюю рюмку водки.
Мне показалось, что между друзьями пробежала черная кошка и что прежняя товарищеская непринужденность исчезла навсегда, хотя они сами не желали убедиться в этом. Притом являлась мысль, что Рубцов точно ревнует Блескина — выходило как-то так, что Блескин стоял ближе к Соломониде Потаповне, лучше ее понимал и умел заставить ее сделать по-своему. Между ними установилась та тонкость понимания, которая обходится без слов, и это мучило Рубцова, как мучила его и авторитетность Блескина.
Бывая часто на Мочге, я теперь останавливался уже в новой комнатке Блескина, где и место было свободное на мой пай, и заветная полочка с книжками, и, главное, сознание, что здесь никого не стесняешь своим присутствием. Рубцов тоже любил частенько завертывать в эту комнату и подолгу засиживался здесь за разными хорошими разговорами. Тут же неизменным сочленом нашей компании являлся большой серый кот. Это был тот самый серый котенок, который год назад смешил Блескина своими проделками до слез. Рубцов называл этого кота «мыслящим реалистом».
— Я когда-нибудь из этого мыслящего реалиста великолепный препарат сотворю, — уверял Рубцов, чтобы побесить Петьку.
Вообще в комнатке Блескина, как мне казалось, Рубцов на время делался прежним Рубцовым, и по-прежнему мы под треньканье гитары распевали студенческие песни, а Рубцов обязательно плакал, если был выпивши, что с ним случалось довольно часто. Но вообще все это было одной формой, внешней декорацией, а прежнего духа уже не существовало более: являлась какая-то невидимая тяжелая рука и тушила беззаботное веселье.