— Я на днях уезжаю на заводы, — заметил Привалов, когда они уже подъезжали к бахаревскому дому.
— Вздор! Зачем тебе туда? Надя была там и может тебе рассказать, что все обстоит благополучно… Обожди с месяц, а там я с тобой могу вместе ехать.
— Разве Надежда Васильевна вернулась?
— Конечно, вернулась… Не буду же я тебя обманывать.
Марья Степановна встретила Привалова со слезами на глазах и долго пеняла ему, зачем он забыл их.
— Ну, к отцу не хочешь ехать, ко мне бы заглянул, а уж я тут надумалась о тебе. Кабы ты чужой был, а то о тебе же сердце болит… Вот отец-то какой у нас: чуть что — и пошел…
— Я ни в чем не обвиняю Василия Назарыча, — говорил Привалов, — и даже не думал обидеться на него за наш последний разговор. Но мне, Марья Степановна, было слишком тяжело все это время…
— Знаю, что тяжело, голубчик. Тебе тяжело, а мне вдвое, потому что приехал ты на родную сторону, а тебя и приголубить некому. Вот нету матери-то, так и приласкать некому… Бранить да началить всегда мастера найдутся, а вот кто пожалеет-то?
Эти простые слова растрогали Привалова, и он с особенным чувством поцеловал руку у доброй старухи. Прежнее теплое чувство охватило его, и он опять был не один, как за несколько минут перед этим. Половина Марьи Степановны на этот раз показалась ему особенно уютной — все в ней дышало такой патриархальной простотой, начиная со старинной мебели и кончая геранью на окнах. Привалов невольно припомнил обстановку Агриппины Филипьевны и Половодова, где все дышало фальшивой официальной роскошью, все было устроено напоказ.
— А ведь я чего не надумалась здесь про тебя, — продолжала Марья Степановна, усаживая гостя на низенький диванчик из карельской березы, — и болен-то ты, и на нас-то на всех рассердился, и бог знает какие пустяки в голову лезут. А потом и не стерпела: дай пошлю Витю, ну, и послала, может, помешала тебе?
— Нет, зачем же…
— У Ляховского-то тогда был?
— Нет.
— Я так и думала: до Ляховского ли. Легкое ли место, как отец-то наш тогда принял тебя… Горяч он стал больно: то ли это от болезни его, или годы уж такие подходят… не разберу ничего.
Досифея подала самовар и радостно замычала, когда Привалов заговорил с ней. Объяснив при помощи знаков, что седой старик с большой бородой сердится, она нахмурила брови и даже погрозила кулаком на половину Василия Назарыча. Марья Степановна весело смеялась и сквозь слезы говорила:
— Ну, ну, Досифеюшка, не сердись… Нам наплевать на старика с седой бородой; он сам по себе, мы сами по себе. — Но немая не унималась и при помощи мимики очень красноречиво объясняла, что седой старик и Костю не любит, что он сердитый и нехороший. Марья Степановна заварила чай в старинном чайнике с какими-то необыкновенными цветами и, расставляя посуду, спрашивала:
— А ты у Половодова-то был?
— Да, был на днях.
— Весело было, чай? Ведь он ух какой краснобай и дошлый-предошлый, даром что на селедку походит… И жену видел?
— И жену видел.
— Приглянулась?
— Д-да… очень красивая женщина. Впрочем, я хорошенько не рассмотрел ее.
— Уж не ври, пожалуйста, — с улыбкой заметила старушка и посмотрела на Привалова прищуренными глазами; она хотела по выражению его лица угадать произведенное на него Антонидой Ивановной впечатление. «Врет», — решила она про себя, когда Привалов улыбнулся.
Антонида Ивановна, по мнению Бахаревой, была первой красавицей в Узле, и она часто говорила, покачивая головой: «Всем взяла эта Антонида Ивановна, и полнотой, и лицом, и выходкой!» При этом Марья Степановна каждый раз с коротким вздохом вспоминала, что «вот у Нади, для настоящей женщины, полноты недостает, а у Верочки кожа смуглая и волосы на руках, как у мужчины».
— Ну рассказывай, чем тебя угощала Антонида-то Ивановна, — допрашивала старушка своего гостя.
Привалов рассказал, как умел, про половодовский обед.
— В саду обедали-то, говоришь?
— В саду…
— Это уж, видно, твоему поверенному жарко стало… Уж и нашел себе поверенного, нечего сказать!..
— А чем он плох, Марья Степановна?
— Да я его не хаю, голубчик, может, он и хороший человек для тебя, я так говорю. Вот все с Виктором Васильичем нашим хороводится… Ох-хо-хо!.. Был, поди, у Веревкиных-то?
— Был. Заезжал с Николаем Иванычем, чтобы вместе ехать к Половодову.
— Так… Когда вот я про этих Веревкиных вспомню, чудно мне делается: в кого у них детки уродились. Мать — немка, хоть и говорит с Хиной по-французскому; отец на дьячка походит, а вот — взять хоть ту же Антониду Ивановну, — какую красоту вырастили!.. Или тоже взять Николая Иваныча: издалека на него поглядеть — так чисто из нашего купеческого звания паренек, ей-богу!.. Только я его боюсь, твоего поверенного: как вытаращит глаза на тебя, запыхтит… Больно уж, говорят, дерзко он суд ведет, ну, и тоже такая гуляка, что не приведи истинный Христос. Ты, смотри, не больно с ним путайся.
За чайным столом скоро собралась вся семья. Надежда Васильевна показалась сегодня Привалову особенно веселой. Она рассказывала о своей поездке в Шатровский завод, о том, как Костя ждет Привалова, и т. д. Виктор Васильич и Верочка по обыкновению дурачились, несмотря на самые строгие взгляды Марьи Степановны.
— Мы вместе с Сергеем Александрычем поедем в Шатрово, — заявлял Виктор Васильич.
— Левизором, что ли? — насмешливо спрашивала Марья Степановна. — То-то, поди, Костя соскучился по тебе, ждет не дождется…
— Нужно еще сначала спросить Сергея Александрыча, возьмет ли он тебя с собой, — добавила Верочка, гремя чайной ложкой.
— Ну, ты, радуга, разве можешь что-нибудь понимать? — огрызался Виктор Васильич.
Чтобы окончательно развеселить собравшееся за чаем общество, Виктор Васильич принялся рассказывать какой-то необыкновенный анекдот про Ивана Яковлича и кончил тем, что Марья Степановна не позволила ему досказать все до конца, потому что весь анекдот сводился на очень пикантные подробности, о которых было неудобно говорить в присутствии девиц.
— Ну, не буду, не буду… — согласился Виктор Васильич. — Я как-нибудь после Сергею Александрычу доскажу одному. Где эти кислые барышни заведутся, и поговорить ни о чем нельзя. Вон Зося, так ей все равно: рассказывай, что душе угодно.
— Да не ври ты, ради истинного Христа, — упрашивала Марья Степановна. — Так она тебя и стала слушать! Не из таких девка-то, с ней говори, да откусывай…
— Мама, да Зося никогда и не говорит с Витей, — вмешалась в разговор Верочка. — Ведь он ей только подает калоши да иногда сбегает куда-нибудь по ее поручению…
— А ты когда же это к Ляховскому-то поедешь? — обратилась Марья Степановна к Привалову. — Долго уж больно что-то собираешься… Тоже вот на заводы не едешь.
— Тихий воз будет на горе, — с улыбкой отвечал Привалов.
— Ужо заходи как-нибудь вечерком, — говорила Привалову Марья Степановна, когда он уходил.
— С особенным удовольствием, — отозвался Привалов, припоминая совет Виктора Васильича относительно преферанса.
— Ну, там как знаешь, — с удовольствием или без удовольствия. Скушно покажется со старухами-то сидеть? Не больно у нас веселья-то много… Ничего, поскучай.
Но вечера в бахаревском доме Привалову совсем не показались скучными, а наоборот, он считал часы, когда ему можно было отправиться в бахаревское гнездо.
Всех больше вечерними визитами Привалова была довольна Верочка, хотя на ее долю от этих визитов перепадало очень немного. Этой практической девушке больше всего нравилось то, что в их доме появился наконец настоящий мужчина со всеми признаками жениха. Раньше эти вечера были скучны до тошноты, потому что на половине Марьи Степановны собиралось только исключительно женское общество, да и какое общество: приплетется старуха Размахнина, придет Павла Ивановна со своими бесконечными кружевами, иногда навернется еще какая-нибудь старушка — вот и все. Попьют чайку, побеседуют и усядутся за карточный стол играть в преферанс. Если, кроме Павлы Ивановны, никого не было, усаживали играть Верочку, которая страшно скучала и потихоньку зевала в руку. Появление Хины среди такого мертвого вечера было целым событием, и Верочка по-детски заглядывала ей прямо в рот, откуда, как сухой горох из прорванного мешка, неудержимо сыпались самые удивительные новости. Даже старицам, начетчицам, странницам и разным божьим старушкам Верочка всегда была рада, потому что вместе с ними на половину Марьи Степановны врывалась струя свежего воздуха, приносившая с собой самый разнообразный запас всевозможных напастей, болей и печалей, какими изнывал мир за пределами бахаревского дома.