У села Выселок, которое хочет кушать, есть хлеб, и даже очень много — 9734 пуда хлеба.

И вот оно просит разрешения у ставропольской земской управы есть этот хлеб.

После праздников мне такая канитель кажется нелепой.

У меня есть хлеб, и я буду его есть без всякого разрешения.

Но у села Выселок какая-то странная логика.

И оно находит нужным просить разрешения на еду своего собственного хлеба.

Поймите-ка это сейчас же после праздников!

Итак, село ходатайствует пред ставропольской земской управой о разрешении кушать.

Ставропольская управа находит нужным предварительно посмотреть, что именно хочет село.

Смотрит и видит.

Село хочет есть пшеницу.

Скажите!

Белый хлеб, значит!

Но, присмотревшись к пшенице, управа находит её «недоброкачественной, с сильной примесью головни и негодной для продажи».

Предмет потребления, негодный для продажи, годен ли для потребления?

Управа решает этот вопрос так:

«Для потребления порядочных людей — нет, негоден, для потребления мужицкого — да, годен!»

И в этом смысле она отписывает губернской управе:

«Можно удовлетворить просьбу села Выселок. Пускай его, село, ест недоброкачественную пшеницу, если хочет, но всё-таки пусть заплатит за каждый пуд этой негодной для продажи пшеницы пудом хорошей ржи».

Губернская управа согласилась со всем этим.

И всё это, должно быть, очень человеколюбиво, замечательно гуманно и, несомненно, очень выгодно.

Хотя я лично ничего в этой истории не понимаю.

После праздников с большим трудом постигаются такие махинации.

В них столько такта административного и ещё чего-то столь же непонятного, что голова идёт кругом, как подумаешь.

Существует в Самарской губернии земское санитарное бюро, о котором очень много говорят и пишут господа врачи и о котором публика всё-таки ничего не знает.

Я тоже ничего не знаю.

А мне очень хотелось бы знать, как взглянет санитарное бюро на это дело — на поедание крестьянами недоброкачественной пшеницы с головнёй и с прочими неудобосъедаемыми штучками.

Коли есть санитария, должна быть где-нибудь поблизости от неё и гигиена.

А задача последней… впрочем, я не знаю задач земской гигиены и земской санитарии.

И вообще я не говорю, что нехорошо кормить крестьян недоброкачественной пшеницей с какой-то головнёй, может быть, и с углями и даже с золой…

Весьма возможно, что им это очень полезно, — мы так плохо знаем наш народ и его свойства.

Но меня несколько смущает «пуд за пуд».

За пуд недоброкачественной пшеницы — пуд хорошей ржи, — это дорого.

Право же, дорого!

Один из наших репортёров, человек редкой души, но очень наивный, сказал вчера нечто об одном из двухсот купцов, подписавших заявление о прекращении торговли в праздничные дни, заставившем своих приказчиков торговать в день святого крещения.

Он несправедлив.

Или он ошибается.

Я справедлив и справедливости ради считаю нужным отметить, что торговал в день крещения не один господин Савельев, а и многие другие из двухсот.

Он, репортёр, видит в этом факте — противоречие.

Я не вижу.

Одно дело — подписать бумагу, другое дело — торговать противно смыслу её.

Бумага подписана и лежит, а подписавшиеся люди торгуют, и в их карманы денежка бежит.

Из этого следует, что они своё дело знают.

А что они жадные — это точно.

И что они плохие христиане — это тоже верно.

Но всё это для них трын-трава.

«Жизнью пользуйся, живущий!»

Для них жизнь — купля-продажа, бог их — целковый, и ему они — верные дети.

И никакой добродетельной моралью их ранее кануна их смерти не прошибёшь.

А всё-таки иногда нелишне пощекотать им селезёнку — пусть позеленеют немного.

[24]

В наше серенькое, меркантильное время, — время, когда люди так мало ценят своё человеческое достоинство, то и дело меняя своё первородство на жиденькие чечевичные похлёбки земных благ, — дон Сезар де Базан, истый дворянин и аристократ по своим понятиям о чести, но демократ по отношению к людям, — в наше время этот испанский дворянин, для которого действительно честь «прежде всего», является смешным и мало кому понятным романическим анахронизмом.

А сколько однако истинно хорошего и истинно рыцарского в этой оборванной фигуре бродяги-гранда!

Господин Сарматов — приятно сказать похвальное слово от души! — верно понял изображаемый им характер и провёл роль дворянина-бродяги с искренним чувством и с таким огнём, какого до сей поры нам не приходилось замечать в его игре.

Сцену пред смертной казнью он провёл почти с такой же бравадой храбреца и с таким же художественным чутьём, как — я видел — вёл эту сцену Ленский…

Немножко скептик, немножко фаталист, беззаботный храбрец и благородная душа, — дон Сезар был живым на сцене…

Да, господин Сарматов ещё первый раз за сезон был так хорош, как хорош был он в этой роли.

Спектакль не обошёлся без лёгоньких курьёзов.

Прежде всего, я усмотрел такую вещь. Господин театральный парикмахер, очевидно, очень много занимается современной политикой, главный узел которой, как известно, завязан в Южной Африке.

Должно быть, по сей причине неаполитанец, капитан стрелков, был загримирован зулусом.

Прямо-таки зулус: медно-красное лицо, чёрные курчавые волосы, толстущие красные губы — портрет короля Сетевайо и — только!

Затем, хороши были придворные дамы, роли которых исполнялись если не театральными плотниками, то, несомненно, пожарными.

Мне также очень понравилась тяжёлая каменная стена тюрьмы, которая меланхолично раскачивалась целый акт, как бы думая: упасть или уж не надо?

А часы тюремной башни в продолжение целых двух часов неуклонно показывали двадцать семь минут шестого, хотя господин Сарматов и говорил, что видит на них сначала пять часов, а потом без четверти семь.

Затем, есть в театре нашем ещё нечто, нарушающее цельность художественного впечатления от игры на сцене.

Я говорю о разных забавных физиономиях, высовывающих свои длинные и чумазые носа из-за кулис.

Сначала вам кажется, что из-за кулисы кто-то дразнит вас, показывая вам варёную сосиску.

Потом вам кажется, что это не сосиска, а палец, но палец феноменальной величины.

Наконец вы видите, что это нос, и даже вы слышите, что это нос, потому что он фыркает.

После чего скрывается затем, чтоб появиться за другой кулисой в сопровождении одного глаза и уха.

Глаз посматривает, ухо шевелится, нос снова фыркает и снова исчезает.

Это, конечно, забавно, если дано в умеренном количестве. Но большой порцией всё это — носа, зулусы и прочее — вредит цельности художественного впечатления.

[25]

Происшествие!

Маленькое, но характерное: на страницах «Самарского вестника» заговорил «один из теперешних».

Глас его вопиет ко мне и так глаголет:

Во-первых, я не поэт.

Не спорю, да. Хламида не поэт.

Во-вторых, я неостроумен.

Совершенно верно, это не я остроумен, а «один из теперешних», особенно там, где он рекомендует мне из Хламиды превратиться в ротонду и позвать акушерку.

В-третьих, я бываю в гостинице Шемякина — одной гостинице на десять университетов, и с тайным сожалением и намеренно неверно высчитывает «теперешний», желая показаться наивной и чистой душой.

В-четвёртых, Герцен, будучи студентом, сбивал шпагой горлышки с шампанских бутылок, — больше ничего о Герцене «теперешнему» не известно.

В-пятых, Н.К. Михайловский отказался высказаться о преобладающем характере современной молодёжи, говоря, что он не знает его.

В-шестых, мундир и шпага суть одна форма и больше ничего, а теперешние студенты, нося её с удовольствием, поносят всё другое.

Из всего же этого следует, по словам «теперешнего», что студенты наших дней — ничуть не хуже всех других студентов, я же безусловно неправ и так далее, и прочее, и тому подобное.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: