— Али! Хуссейн!
Повторив этот возглас трижды, толпа заунывно запела какой-то гимн и в такт пению стала маршировать по долине, взмахивая ножами, ярко блестевшими в воздухе. Всё ускоряясь в темпе, дружное пение постепенно начинало принимать характер болезненного вопля, ножи равномерно взлетали в воздух и, опускаясь вниз, почти касались плеч и голов, а на лицах людей, вместе с потом усталости, явилось выражение дикого экстаза. Тёмные глаза фанатических детей Востока, упорно следя за чёрным флагом, развевавшимся в воздухе, разгорались огнём религиозного воодушевления, их лица, искажённые страстным чувством, нервно вздрагивали, и уже с хрипом вырывался из их грудей громкий, единодушный крик, порой прерывавший их пение:
— Али! Хус-сейн!
Отовсюду бежали зрители — русские, грузины, армяне, женщины, солдаты, рабочие, торговцы, дети — всё население Авлабара и окружающих его местностей. Окружая подвижников плотным кольцом, зрители ходили за ними и жадными глазами с ожиданием смотрели на них. И вот один из фанатиков, высокий и седой старик с тёмным иссохшим лицом, замахнулся кинжалом над своей головой и лёгким, ловким ударом рассёк себе лоб. Тонкая, но обильная струя крови потекла по его лицу и вызвала у его сотоварищей громкий, радостный крик. Не прошло минуты, как уже более десяти голов и лиц было изуродовано ранами и залито кровью, красными полосками стекавшей на плечи и грудь. Каждый раз, как один из подвижников рассекал себе кожу, — товарищи встречали его кровь громким криком пламенного восторга. В колонне было около ста человек, но уже менее чем через пять минут после первого примера в ней не осталось ни одной головы, не окрашенной кровью. Правоверные, не принимавшие участия в этом самоистязании, подходили к окровавленным людям и, благоговейно касаясь руками их ран, мазали кровью у себя за ушами, под скулами, груди и лбы. А люди с изуродованными, наводящими острый ужас лицами сбросили с себя верхние одежды, обнажили плечи, с ритмичными возгласами: «Али! Хуссейн!» маршировали по долине и ожесточенно рубили себе кожу на головах, на плечах и грудях. Но вот из узкой, змеевидной улицы города выходит на долину ещё колонна шиитов. Они одеты в длинные чёрные хитоны с вырезанными на спине большими четырёхугольниками, из которых смотрит голое тело. Их головы повязаны чёрными повязками, а в руках у них толстые сыромятные ремни более аршина длиной, на одном конце которых прикреплены квадратные куски кожи объёмом в ладонь. У некоторых эти кожаные квадраты представляют собою мешочек, в который насыпана дробь или положены острые куски кварца, у других — в кожу воткнуты мелкие гвозди, третьи вместо кожи прикрепили к концам ремней кисти из медной проволоки. Колонна эта шла медленно и негромко пела какую-то странную песнь, полную покорности року, песнь, составленную из торжественных нот, длинных и однообразных, которые, чередуясь с более короткими и резкими, создавали странную мелодию, усыплявшую ум, ничего не давая ему. Эти люди напоминали хор пилигримов из «Тангейзера»[64]. Лица их были облагорожены чувством, тихим чувством безропотной готовности к чему-то, спокойной уверенностью в необходимости подвига и сознанием силы совершить его… И кажется, что в поднятой ими туче пыли над их головами носится невидимый и бесформенный, но безжалостный и жестокий дух, поработивший их. А навстречу им несётся воющий крик облитых кровью энтузиастов:
— Али! Хус-сейн!
— Али! — отвечают они единодушным взрывом, и их страшные плети, свистнув в воздухе, с лязгающим звуком падают на обнажённые спины и рвут мышцы.
— Хус-сейн! — и снова плети режут воздух и живое тело.
Возникает страшное и отвратительное соревнование. Те, что режутся ножами, не хотят чувствовать меньше боли, чем чувствуют её те, что бичуются. В воздухе носится гулкий крик; люди, истязуемые влюблённым в муки кровавым гением фанатизма, поют и возглашают имена святых, зрители, магометане, тоже возбуждённые почти до безумия, бьют себя в груди кулаками, поощряют рвение истязуемых возгласами похвал, и в то время, как бичи лязгают по изуродованным, иссечённым спинам, они, эти правоверные, с восторгом и жадностью ловят капли крови, разлетающиеся по воздуху из разорванных мускулов. Безумие исступления всё возрастает, и пытки становятся всё более утончёнными, люди жаждут мук, ищут острейших страданий; ненасытные в своём рвении, они, кажется, готовы рвать своё тело руками и разбрасывать по земле горячие, дымящиеся куски его. Смотришь и изумляешься — откуда у этих людей так много железного терпения? Или подъём ликующего духа и в наши дни способен заглушать бурный протест истязуемой плоти? Фанатизм, экстаз, исступление — всё это сильные слова; но разве дают они понять, что есть в сущности своей та разительная сила, которую они скрывают за собой? И невольно думается, что если б эту дивную мощь человека направить не на работу разрушения, а на создание жизни, на творчество новых форм её, может быть, действительно «поразили бы люди и демонов и сами боги удивились бы им», как это сказано в одной хорошей книге…
Я жил в доме, который стоит над Курой, на высокой скале, и из окон моих видел весь Авлабар, раскинувшийся на противоположном берегу реки. Там ломаные линии домов, разделённые узкими, извилистыми и крутыми улицами, стоят чуть не на крышах друг у друга, поднимаясь от реки до вершины горы; и все они так хаотически скучены, так грязны и неуклюжи, что кажутся громоздким мусором, сброшенным с верха горы и при падении вниз, в страхе и без порядка, прилипшим к её каменным рёбрам. Черепица их крыш, серый камень стен, деревянные пристройки, балконы и террасы, висящие в воздухе, — вся эта масса камня и дерева, громоздясь друг на друга, заставляет думать, что только землетрясение, могучий толчок подземных сил, мог придать жилищам людей вид такого хаоса.
А Кура, ревущая в узком каменном ложе, между сдавивших её скал, с пеной гнева бьётся в берега, как бы грозя разрушить и смыть с них тяжёлые и грязные здания, — Кура наполняет воздух сердитым ропотом и ещё более усиливает оригинальность картины и странное впечатление, навеваемое ею.
Кура не широка. Из моего окна можно без усилия перебросить через неё камень во двор дома на том берегу. Этот двор принадлежит богатому персу, старику, который часто выходит гулять на двор и подолгу сидит в одном из углов двора на цыновке под тенью платана, окружённый своими жёнами, закутанными в белые покрывала, тремя девочками, из которых старшей едва ли минуло пятнадцать лет.
Вечером 17 мая этот двор чисто вымели, полили водой, а при наступлении ночи — осветили массой фонарей. Среди двора поставили высокий железный треножник и на нём медный сосуд, в котором красным пламенем горела тряпка или пакля, пропитанная нефтью. Ночью окна домов Авлабара ярко осветились, и по улицам, с пением, шумом и воем, с факелами в руках пошли процессии шиитов. В густой тьме душной ночи огни факелов то исчезали в извилинах улиц, бросая трепещущий отблеск на стены домов, то снова являлись пред глазами, образуя живые и причудливые узоры из пылающих точек, или, вытягиваясь в длинную линию, они золотой змеёй ползли по горе и освещали ножи, белыми молниями разрывавшие воздух над головами людей, охваченных восторженным безумием. Гул голосов, сливаясь с ропотом бешеных волн Куры, носился в воздухе таким могучим звуком — точно вместе с кающимися людьми вся гора вздыхала и стонала. Около полуночи процессия разбилась на отдельные группы и они разошлись по всем улицам, всюду сея огни и холодный блеск ножей.
И вот одна часть процессии пришла на двор перса против моего окна. Её ждали; на балконе дома стояли старики в длинных, тёмных одеждах и высоких клобуках, вроде тех, в каких изображают царей Вавилона и Ассирии. У ног стариков сидели два мальчика, одетые в белое. Когда процессия вошла во двор — она прекратила своё пение и образовала круг, в центре которого явилось четверо людей, обнажённых до пояса. Они встали по двое друг против друга около треножника, облившего их красным пламенем, а правоверные, сопровождавшие их, подняв факелы высоко вверх, окружили их кольцом огней. Затем наступило молчание, и с минуту все стояли неподвижно.
64
опера Рихарда Вагнера 1845 г. — Ред.