Подмигнув Самгину на его рюмку, он вылил из своей коньяк в чай, налил другую, выпил, закусил глотком чая. Самгин, наблюдая, как легки и уверенны его движения, нетерпеливо ждал.

— Он, Зотов, был из эдаких, из чистоплотных, есть такие в купечестве нашем. Вроде Пилата они, всё ищут, какой бы водицей не токмо руки, а вообще всю плоть свою омыть от грехов. А я как раз не люблю людей с устремлением к святости. Сам я — великий грешник, от юности прокопчен во грехе, меня, наверное, глубоко уважают все черти адовы. Люди не уважают. Я людей — тоже…

Самгин увидел, что пухлое, почти бесформенное лицо Бердникова вдруг крепко оформилось, стало как будто меньше, угловатей, да скулах выступили желваки, заострился нос, подбородок приподнялся вверх, губы плотно сжались, исчезли, а в глазах явился какой-то медно-зеленый блеск. Правая рука его, опущенная через ручку кресла, густо налилась кровью.

«Кажется, он пьянеет», — соображал Самгин, а его собеседник продолжал пониженным, отсыревшим голосом:

— Я деловой человек, а это все едино как военный. Безгрешных дел на свете — нет. Прудоны и Марксы доказали это гораздо обстоятельней, чем всякие отцы церкви, гуманисты и прочие… безграмотные души. Ленин совершенно правильно утверждает, что сословие наше следует поголовно уничтожить. Я оказал — следует, однакож не верю, что это возможно. Вероятно, и Ленин не верит, а только стращает. Вы как думаете о Ленине-то?

— Это — несерьезный мыслитель, — сказал Самгин. Бердников как будто удивился и несколько секунд молча, мигая, смотрел в лицо Самгина.

— Это вы — искренно?

— Да. Все, что я читал у него, — крайне примитивно.

— Та-ак, — неопределенно протянул Бердников и усмехнулся. — А вот Савва Морозов — слыхали о таком? — считает Ленина весьма… серьезной фигурой, даже будто бы материально способствует его разрушительной работе.

— Тоже — Пилат? — иронически спросил Самгин.

— Н-не знаю. Как будто умен слишком для Пилата. А в примитивизме, думаете, нет опасности? Христианство на заре его дней было тоже примитивно, а с лишком на тысячу лет ослепило людей. Я вот тоже примитивно рассуждаю, а человек я опасный, — скучно сказал он, снова наливая коньяк в рюмки.

Помолчали. Розовато-пыльное небо за окном поблекло, серенькие облака явились в небе. Прерывисто и тонко пищал самовар.

«Не хочет он говорить о Марине, — подумал Самгин, — напился. Кажется, и я хмелею. Надо идти…»

Но Бердников заговорил — неохотно и с усмешкой на лице, оно у него снова расплылось.

— Значит, Зотова интересует вас? Понимаю. Это — кусок. Но, откровенно скажу, не желая как-нибудь задеть вас, я могу о ней говорить только после того, как буду знать: она для вас только выгодная клиентка или еще что-нибудь?

— Только клиентка, и не могу сказать — выгодная, — ответил Самгин очень решительно.

— Ага, — оживленно воскликнул Бердников. — Да, да, она скупа, она жадная! В делах она — палач. Умная. Грубейший мужицкий ум, наряженный в книжные одежки. Мне она — враг, — сказал он в три удара, трижды шлепнув ладонью по своему колену. — Росту промышленности русской — тоже враг. Варягов зовет — понимаете? Продает англичанам огромное дело. Ростовщица. У нее в Москве подручный есть, какой-то хлыст или скопец, дисконтом векселей занимается на ее деньги, хитрейший грабитель! Раб ее, сукин сын…

Он нехорошо возбуждался. У него тряслись плечи, он совал голову вперед, желтоватое рыхлое лицо его снова окаменело, глаза ослепленно мигали, губы, вспухнув, шевелились, красные, неприятно влажные. Тонкий голос взвизгивал, прерывался, в словах кипело бешенство. Самгин, чувствуя себя отвратительно, даже опустил голову, чтоб не видеть пред собою противную дрожь этого жидкого тела.

— Уголовный тип, — слышал он. — Кончит тюрьмой, увидите! И еще вас втискает в какую-нибудь уголовщину. Наводчица, ворам дорогу показывает.

Он неестественно быстро вскочил со стула, пошатнув стол, так что все на нем задребезжало, и, пока Самгин удерживал лампу, живот Бердникова уперся в его плечи, над головой его завизжали торопливые слова:

— Слушайте… Я возобновляю мое предложение. Достаньте мне проект договора. Я иду до пяти тысяч, понимаете?

Самгин попробовал встать, но рука Бердникова тяжело надавила на его плечо, другую руку он поднял, как бы принимая присягу или собираясь ударить Самгина по голове.

— Стойте! — спокойнее и трезвее сказал Бердников, его лицо покрылось, как слезами, мелким потом и таяло. — Вы не можете сочувствовать распродаже родины, если вы честный, русский человек. Мы сами поднимем ее на ноги, мы, сильные, талантливые, бесстрашные…

— Я уже сказал: я ничего не знаю об этом договоре. Зотова не посвящает меня в свои дела, — успел выговорить Самгин, безуспешно пытаясь выскользнуть из-под тяжелой руки.

— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не маленький. Я вам карьеру сделаю. Не дурачьтесь. К чорту Пилатову чистоплотность! Вы же видите: жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете сделать против этого, вы?

Последние слова Бердников сказал явно пренебрежительно и этим дал Самгину силу оттолкнуть его, встать, схватить с подзеркальника шляпу.

— Я не желаю слушать, — крикнул он, заикаясь от возмущения. — Вы с ума сошли…

Бердников толкнул его животом, прижал к стене и завизжал в лицо ему:

— А ты — умен! На кой чорт нужен твой ум? Какую твоим умом дыру заткнуть можно? Ну! Учитесь в университетах, — в чьих? Уйди! Иди к чорту! Вон…

И Бердников похабно выругался. Самгин не помнил, как он выбежал на улицу. Вздрагивая, задыхаясь, он шагал, держа шляпу в руке, и мысленно истерически вопил, выл:

«Я должен был ударить его по роже. Нужно было ударить».

Он не скоро заметил, что люди слишком быстро уступают ему дорогу, а некоторые, приостанавливаясь, смотрят на него так, точно хотят догадаться: что же он будет делать теперь? Надел шляпу и пошел тише, свернув в узенькую, слабо освещенную улицу.

«Подлое животное! Он вовсе не так пьян, свинья! Таких нужно уничтожать, безжалостно уничтожать».

Улицу наполняло неприятно пахучее тепло, почти у каждого подъезда сидели и стояли группы людей, непрерывный говор сопровождал Сангина. Люди смеялись, покрикивали, может быть, это не относилось к нему, но увеличивало тошнотворное ощущение отравы обидой. Захотелось выйти на открытое место, на площадь, в поле, в пустоту и одиночество. Переходя из улицы в улицу, он не скоро наткнулся на старенький экипаж: тощей, уродливо длинной лошадью правил веселый, словоохотливый старичок, экипаж катился медленно, дребезжал и до физической боли, до головокружения ощутимо перетряхивал в памяти круглую фигуру взбешенного толстяка и его визгливые фразы.

Дома он спросил содовой воды, разделся, сбрасывая платье, как испачканное грязью, закурил, лег на диван. Ощущение отравы становилось удушливее, в сером облаке дыма плавало, как пузырь, яростно надутое лицо Бердникова, мысль работала беспорядочно, смятенно, подсказывая и отвергая противоречивые решения.

«Да, уничтожать, уничтожать таких… Какой отвратительный, цинический ум. Нужно уехать отсюда. Завтра же. Я ошибочно выбрал профессию. Что, кого я могу искренно защищать? Я сам беззащитен пред такими, как этот негодяй. И — Марина. Откажусь от работы у нее, перееду в Москву или Петербург. Там возможно жить более незаметно, чем в провинции…»

Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.

«Разве я хочу жить незаметно? Независимо хочу я жить. Этот… бандит нашел независимость мысли в цинизме».

Механически припомнилось, что циника Диогена греки назвали собакой.

«Греки — правы: жить в бочке, ограничивать свои потребности — это ниже человеческого достоинства. В цинизме есть общее с христианской аскезой…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: