«Успокаивает, — сообразил Самгин. — Врет». — И сказал вполголоса:
— Я очень хорошо помню вас, но не могу сказать, что вы возбуждали у меня антипатию.
— Ну, и не говорите, — посоветовал Тагильский. При огне лицо его стало как будто благообразнее: похудело, опали щеки, шире открылись глаза и как-то добродушно заершились усы. Если б он был выше ростом и не так толст, он был бы похож на офицера какого-нибудь запасного батальона, размещенного в глухом уездном городе.
— Стратонова — помните? — спросил он. — Октябрист. Построил большой кожевенный завод на правительственную субсидию. Речи Прейса, конечно, читаете. Не блестяще ораторствует. Унылое зрелище являет собою русский либерал. А Государственная дума наша — любительский спектакль. Н-да. Пригласили на роль укротителя и спасителя саратовского губернатора. Мужчина — видный, но — дуракоподобный и хвастун… В прошлом году я с ним и компанией на охоту ездил, слышал, как он рассказывал родословную свою. Невежда в генеалогии, как и в экономике. Забыл о предке своем, убитом в Севастополе матросами, кажется — в тридцатых годах.
Он насадил пробку на вилку и, говоря, ударял пробкой по краю бокала, аккомпанируя словам своим стеклянным звоном, звон этот был неприятен Самгину, мешал ему определить: можно ли и насколько можно верить искренности Тагильского? А Тагильский, прищурив левый глаз, продолжая говорить все так же быстро и едко, думал, видимо, не о том, что говорил.
— Хвастал мудростью отца, который писал против общины, за фермерское — хуторское — хозяйство, и называл его поклонником Иммануила Канта, а папаша-то Огюсту Конту поклонялся и даже сочиненьишко написал о естественно-научных законах в области социальной. Я, знаете, генеалогией дворянских фамилий занимался, меня интересовала роль иностранцев в строительстве российской империи…
И вдруг, перестав звонить, он сказал:
— Безбедов очень… верят вам. Я думаю, что вы могли бы убедить его сознаться в убийстве. Участие защитника в предварительном судебном следствии — не допускается, до вручения обвиняемому обвинительного акта, но… Вы подумайте на эту тему.
Гость встал и этим вызвал у хозяина легкий вздох облегчения.
— Чтоб не… тревожить вас официальностями, я, денечка через два, зайду к вам, — сказал Тагильский, протянув Самгину руку, — рука мягкая, очень горячая. — Претендую на доверие ваше в этом… скверненьком дельце, — сказал он и первый раз так широко усмехнулся, что все его лицо как бы растаяло, щеки расползлись к ушам, растянув рот, обнажив мелкие зубы грызуна. Эта улыбка испугала Самгина.
«Нет, он — негодяй!»
Но толстенький человек перекатился в прихожую и там, вполголоса, сказал:
— Вот что — все может быть! И если у вас имеется какая-нибудь нелегальщина, так лучше, чтоб ее не было…
Ощутив нервную дрожь, точно его уколола игла, Самгин глухо спросил:
— Зотова служила в департаменте полиции?
— Ка-ак? Ах, дьявольщина, — пробормотал Тагильский, взмахнув руками. — Это — что? Догадка? Уверенность? Есть факты?
— Догадка, — тихо сказал Самгин. Тагильский свистнул:
— А — фактов нет?
— Нет. Но иногда мне думалось…
— Догадка есть суждение, требующее фактов. А, по Канту, не всякое суждение есть познание, — раздумчиво бормотал Тагильский. — Вы никому не сообщали ваших подозрений?
— Нет.
— Товарищам по партии?
— Я — вне партии.
— Разве? Очень хорошо… то есть хорошо, что не сообщали, — добавил он, еще раз пожав руку Самгина. — Ну, я — ухожу. Спасибо за хлеб-соль!
Ушел. Коротко, точно удар топора, хлопнула дверь крыльца. Минутный диалог в прихожей несколько успокоил тревогу Самгина. Путешествуя из угла в угол комнаты, он начал искать словесные формы для перевода очень сложного и тягостного ощущения на язык мысли. Утомительная путаница впечатлений требовала точного, ясного слова, которое, развязав эту путаницу, установило бы определенное отношение к источнику ее — Тагильскому.
«Кажется, он не поверил, что я — вне партии. Предупредил о возможности обыска. Чего хочет от меня?»
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко говорил о государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему:
«Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста». Так же небрежно Тагильский ответил и ему:
«Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что человек со вкусом к жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
Тагильский в прошлом — человек самоуверенный, докторально действующий цифрами, фактами или же пьяный циник.
«Да, он сильно изменился. Конечно — он хитрит со мной. Должен хитрить. Но в нем явилось как будто новое нечто… Порядочное. Это не устраняет осторожности в отношении к нему. Толстый. Толстые говорят высокими голосами. Юлий Цезарь — у Шекспира — считает толстых неопасными…»
Тут Самгину неприятно вспомнился Бердников.
«Я — напрасно сказал о моих подозрениях Марины. У меня нередко срывается с языка… лишнее. Это — от моей чистоплотности. От нежелания носить в себе… темное, нечестное, дурное, внушаемое людями».
В зеркале скользила хорошо знакомая Самгину фигура, озабоченное интеллигентное лицо. Искоса следя за нею, Самгин решил:
«Нет, не стану торопиться с выводами».
«Марина?» — спросил он себя. И через несколько минут убедился, что теперь, когда ее — нет, необходимость думать о ней потеряла свою остроту.
«Приходится думать не о ней, а — по поводу ее. Марина… — Вспомнил ее необычное настроение в Париже. — В конце концов — ее смерть не так уж загадочна, что-нибудь… подобное должно было случиться. «По Сеньке — шапка», как говорят. Она жила близко к чему-то, что предусмотрено «Положением о наказаниях уголовных».
Дня три он провел усердно работая — приводил в порядок судебные дела Зотовой, свои счета с нею, и обнаружил, что имеет получить с нее двести тридцать рублей. Это было приятно. Работал и ожидал, что вот явится Тагильский, хотелось, чтоб он явился. Но Тагильский вызвал его в камеру прокурора и встретил там одетый в тужурку с позолоченными пуговицами. Он казался (выше) ростом, (тоньше), красное лицо его как будто выцвело, побурело, глаза открылись шире, говорил он сдерживая свой звонкий, едкий голос, ленивее, более тускло.
— Прокурор заболел. Болезнь — весьма полезна, когда она позволяет уклониться от некоторых неприятностей, — из них исключается смерть, освобождающая уже от всех неприятностей, минус — адовы мучения.
В середине этой речи он резко сказал в трубку телефона:
— Прошу пожаловать.
— Ну-с, вопросы к вам, — официально начал он, подвигая пальцем в сторону Самгина какое-то письмо. — Не знаете ли: кто автор сего послания?
Письмо было написано мелким, но четким почерком, слова составлены так плотно, как будто каждая строка — одно слово. Самгин читал:
«Сомнения и возражения твои наивны, а так как я знаю, что ты — человек умный, то чувствую, что наивность искусственна. Маркса искажают дворовые псы буржуазии, комнатные собачки ее, клички собак этих тебе известны, лай и вой, конечно, понятен. Брось фантазировать, читай Ленина. Тебя «отталкивает его грубая ирония», это потому, что ты не чувствуешь его пафоса. И многие неспособны чувствовать это, потому что такое сочетание иронии и пафоса — редчайшее сочетание, и до Ильича я чувствую его только у Марата, но не в такой силе».
«Кутузов, — сообразил Самгин. — Это его стиль. Назвать? Сказать — кто?»
Вошел местный товарищ прокурора Брюн-де-Сент-Ипполит, щеголь и красавец, — Тагильский протянул руку за письмом, спрашивая: — Не знаете? — Вопрос прозвучал утвердительно, и это очень обрадовало Самгина, он крепко пожал руку щеголя и на его вопрос: «Как — Париж, э?» — легко ответил:
— Изумителен!
Брюн самодовольно усмехнулся, погладил пальцами шелковые усики, подобранные волосок к волоску.