Самгин ушел в столовую.
«Я должен сказать Якову, что этот идиот знает меня, потому что…»
Но основания для сообщения Якову он не находил.
«Как все это… глупо! — решил он, присаживаясь у окна. — Безнадежно, неисправимо глупо».
Лаврушка внес самовар, с разбегу грохнул его на стол и, растянув рот до ушей, уставился на Самгина, чего-то ожидая. Самгин исподлобья, через очки, наблюдал за ним. Не дождавшись ничего, Лаврушка тихо сказал:
— Обязательно застрелят солдата, ей-богу!
— Одного? — вполне равнодушно спросил Самгин.
— Я бы — обоих! Какого чорта? Их — много, а нас горсточка…
— Да, — неопределенно откликнулся Самгин. Лаврушка побежал к двери, но обернулся и с восторгом сообщил:
— Одна пуля отщепила доску, а доска ка-ак бабахнет Якова-товарища по ноге, он так и завертелся! А я башкой хватил по сундуку, когда Васю убило. Это я со страха. Косарев-то как стонал, когда ранило его, студент…
Он исчез. Самгин, заваривая чай и глядя, как льется из крана струя кипятка, чувствовал, что под кожей его струится холод.
«Мальчик — прав, борьба должна быть беспощадной…»
Из кухни доносился странно внятный голос Якова.
Самгин нерешительно встал, вышел в полутемную комнату пред кухней, достал из кармана пальто револьвер и выглянул в кухню, — там Яков говорил Насте:
— Так что мучается рабочий народ тоже и по своей глупости…
— Не хотите ли чаю? — предложил Самгин.
— Спасибо, некогда.
Тогда Самгин показал ему револьвер.
— А не научите меня, как надо чистить?
Яков взял браунинг, сунул его в карман пальто.
— Тут у нас есть мастер по этой части, он сделает. Самгин хотел притворить дверь, но Яков, подставив ногу, спросил его:
— Сказали мне — раненый знает вашу личность.
— Да, представьте…
Завязывая концы башлыка на груди, Яков сказал вдумчиво:
— Могут быть неприятности для вас…
— Возможно. Если, конечно, восстание будет неудачно, — сказал Самгин и подумал, что, кажется, он придал этим словам смысл и тон вопроса. Яков взглянул на него, усмехнулся и, двигаясь к двери на двор, четко выговорил:
— Не в этот раз, так — в другой… Возвратясь в столовую, Клим уныло подошел к окну, В красноватом небе летала стая галок. На улице — пусто. Пробежал студент с винтовкой в руке. Кошка вылезла из подворотни. Белая с черным. Самгин сел к столу, налил стакан чаю. Где-то внутри себя, очень глубоко, он ощущал как бы опухоль: не болезненная, но тяжелая, она росла. Вскрывать ее словами — не хотелось.
«Солдат этот, конечно, — глуп, но — верный слуга. Как повар. Анфимьевна. Таня Куликова. И — Любаша тоже. В сущности, общество держится именно такими. Бескорыстно отдают всю жизнь, все силы. Никакая организация невозможна без таких людей. Николай — другого типа… И тот, раненый, торговец копченой рыбой…»
Именно об этом человеке не хотелось думать, потому что думать о нем — унизительно. Опухоль заболела, вызывая ощущение, похожее на позыв к тошноте. Клим Самгин, облокотясь на стол, сжал виски руками.
«Как бессмысленна жизнь…»
Вошла Анфимьевна и, не выпуская из руки ручки двери, опустилась на стул.
— Егор пропал, — сказала она придушенно, не своим голосом и, приподняв синеватые веки, уставила на Клима тусклые, стеклянные зрачки в сетке кровавых жилок. — Пропал, — повторила она.
«Страшные глаза!» — отметил Самгин и тихонько спросил: — Как же решили с этими… солдатами?
Анфимьевна тяжело поднялась, подошла к буфету и там, гремя посудой, тоже спросила:
— А как быть? — И, подходя к столу с чашкой в руке, она пробормотала: — Ночью отведут куда подальше да и застрелят.
Самгин выпрямился на стуле, ожидая, что еще скажет она, а старуха, тяжело дыша, посапывая носом, долго наливала чай в чашку, — руки ее дрожали, пальцы не сразу могли схватить кусок сахара.
— Всякому — себя жалко, — сказала она, садясь к столу. — Тем живем.
Самгин устал ждать и решительно, даже строго, спросил:
— И того и другого?
Раскалывая сахар на мелкие кусочки, Анфимьевна не торопясь, ворчливо и равнодушно начала рассказывать:
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михаиле — другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затёсовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича сын, — помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек был, а умница, добряк.
Говоря, она прихлебывала чай, а — выпив, постучала ногтем по чашке.
— Ну вот — трещина, а севриз новый! Ох, Настасья, медвежьи лапы…
Самгин слушал ее тяжелые слова, и в нем росло, вскипало, грея его, чувство уважения, благодарности к этому человеку; наслаждаясь этим чувством, он даже не находил слов выразить его.
— К тому же Михайло-то и раненый, говорю. Хороший человек товарищ этот, Яков. Строгий. Все понимает. Все. Егора все ругают, а он с Егором говорит просто… Куда же это Егор ушел? Ума не приложу…
— Вы так часто ссорились с ним, — ласково напомнил Самгин.
Все еще рассматривая чашку, постукивая по ней синим ногтем, Анфимьевна сказала:
— Муж.
— Как? — спросил Самгин, уверенный, что она оговорилась, но старуха, вздохнув, повторила то же слово:
— Муж. Судьба моя.
Зрачки ее как будто вспыхнули, посветлели на секунду и тут же замутились серой слезой, растаяли. Ослепшими глазами глядя на стол, щупая его дрожащей рукой, она поставила чашку мимо блюдца.
— Одиннадцать лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь — чужой. Перед последней встречей девять лет не видала. Думала — умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!
Вытирая глаза концом передника, она всхлипнула и простонала, как молодая.
Самгин встал и, волнуясь, совершенно искренно заговорил:
— Вы, Анфимьевна, — замечательная женщина! Вы, в сущности, великий человек! Жизнь держится кроткой и неистощимой силою таких людей, как вы! Да, это — так…
Ему захотелось назвать ее по имени и отчеству, но имени ее он не знал. А старуха, пользуясь паузой, сказала:
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
Самгину уже не хотелось говорить, и смотреть на старуху неловко было.
— Ну — ладно, — она встала. — Чем я тебя кормить буду? В доме — ничего нету, взять негде. Ребята тоже голодные. Целые сутки на холоде. Деньги свои я все прокормила. И Настенка. Ты бы дал денег…
— Конечно! — заторопился Самгин. — Разумеется. Вот…
— Ну, яишницу сделаю. У акушерки куры еще несутся…
Он вздохнул свободнее, когда Анфимьевна ушла. Шагая по комнате, он думал, что живет, точно на качелях: вверх, вниз.
«Удивительно верно это у Сологуба…»
Хотелось придумать свои, никем не сказанные слова, но таких слов не находилось, подвертывались на язык всё старые, давно знакомые.
«Действительно — таинственный народ. Народ, решающий прежде всего проблему морали. Марксисты глубоко ошибаются… Как просто она решила с этим, Михаилом…»
Он снова почувствовал прилив благодарности к старой рабыне. Но теперь к благодарности примешивалось смущение, очень похожее на стыд. Было почему-то неловко оставаться наедине с самим собою. Самгин оделся и вышел на двор.
Николай отворял и затворял калитку ворот, — она пронзительно скрипела; он приподнял ее ломом и стал вбивать обухом топора гвоздь в петлю, — изо рта у него торчали еще два гвоздя. Работал он, как всегда, и о том, что он убил солдата, не хотелось вспоминать, даже как будто не верилось, что это — было. На улице тоже все обыденно, ново только красноватое пятно под воротами напротив, — фельдшер Винокуров все-таки не совсем соскоблил его. Солнце тоже мутнокрасное; летают редкие снежинки, и они красноваты в его лучах, как это нередко бывает зимою в ярких закатах солнца.