Размышляя, Самгин слушал затейливую мелодию невеселой песни и все более ожесточался против Дуняши, а когда тишину снова взорвало, он, вздрогнув, повторил:
«Идиоты!»
В зале как будто хлопали крыльями сотни куриц, с хор кто-то кричал:
— Украиньску-у!
На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась публика, — человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку, говорил:
— Обаятельно! Вот это — наше! Это — Русь! К Самгину подошла Марина в темнокрасном платье, с пестрой шалью на груди:
— Пойдем вниз, там чаю можно выпить, — предложила она и, опускаясь с лестницы, шумно вздохнула:
— До чего прелестно украшается она песнями, и какая чистота голоса, вот уж, можно сказать, — светоносный голосок!
У нее дрожали брови, когда она говорила, — она величественно кивала головой в ответ на почтительные поклоны ей.
— Я плохой ценитель народных песен, — сухо выговорил Самгин.
— Одно дело — песня, другое — пение.
Идти рядом с Мариной Самгину было неловко, — горожане щупали его бесцеремонно любопытными взглядами, поталкивали, не извиняясь. Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем — темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни. А когда люди поднимали рюмки — казалось, что они крестятся. Где-то близко щелкали шары биллиарда, как бы ставя точки поучительным словам бородатого человека в поддевке:
— Напомнить в наши дни о старинной, милой красоте — это заслуга!
Налево, за открытыми дверями, солидные люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.
Марина, расхваливая певицу вполголоса, задумчиво села в угол, к столику, я, спросив чаю, коснулась пальцами локтя Самгина.
— Что какой хмурый?
— Смотрю, слушаю.
— Ага — этого? Здешний дон-Жуан…
В двух шагах от Клима, спиною к нему, стоял тонкий, стройный человек во фраке и, сам себе дирижируя рукою в широком обшлаге, звучно говорил двум толстякам:
— Да, революция — кончена! Но — не будем жаловаться на нее, — нам, интеллигенции, она принесла большую пользу. Она счистила, сбросила с нас все то лишнее, книжное, что мешало нам жить, как ракушки и водоросли на киле судна мешают ему плавать…
— Отслужил и — разоблачается, — тихонько усмехаясь, вставила Марина.
— Теперь перед нами — живое практическое дело…
— Сынок уездного предводителя дворянства, — шептала Марина.
— Благоустройство государства…
— Молчать! — рявкнул сиповатый голос. Самгин, вздрогнув, привстал, все головы повернулись к буфету, разноголосый говор притих, звучнее защелкали шары биллиарда, а когда стало совсем тихо, кто-то сказал уныло:
— Ну, что же? Играем трефы..
У буфета стоял поручик Трифонов, держась правой рукой за эфес шашки, а левой схватив за ворот лысого человека, который был на голову выше его; он дергал лысого на себя, отталкивал его и сипел:
— Защищать такую шваль, а она…
Лысый, покачиваясь, держа руки по швам, мычал.
— Позовите дежурного старшину! — крикнул человек во фраке и убежал в комнату картежников.
— Личико-то какое — ух! — довольно равнодушно сказала Марина.
Самгин, не отрываясь, смотрел на багровое, уродливо вспухшее лицо и на грудь поручика; дышал поручик так бурно и часто, что беленький крест на груди его подскакивал. Публика быстро исчезала, — широкими шагами подошел к поручику человек в поддевке и, спрятав за спину руку с папиросой, спросил:
— Простите, — в чем дело?
— Пошел прочь, — устало сказал поручик, оттолкнув лысого, попытался взять рюмку с подноса, опрокинул ее и, ударив кулаком по стойке, засипел.
— А ты что, нарядился мужиком, болван? — закричал он на человека в поддевке. — Я мужиков — порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а у меня люди обморожены, чорт вас возьми! И мне — отвечать за них.
Поручик, широко размахнув рукою, ударил себя в грудь и непечатно выругался…
— Позвоните коменданту, — крикнул бородатый человек и, схватив стул, отгородился им от поручика, — он, дергая эфес шашки, не придерживал ножны левой рукой.
— Ну — пойдем, — предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, — он побежал к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила:
— Бежит, а — не торопится.
— Делают революцию, потом орут, негодяи, — защищай! — кричал поручик; офицер подошел вплотную к нему и грозно высморкался, точно желая заглушить бешеный крик.
— У тебя ужасное лицо, что ты? — шептала Марина в ухо Самгину, — он пробормотал:
— Я в одном купе с ним ехал. Он — на усмирение. Он — ненормален…
— Ой, нехорош ты, нехорош, — сказала Марина, входя на лестницу.
Дробно звонил колокольчик, кто-то отчаянно взывал:
— Господа! Начинается второе отделение концерта…
На лестнице Марина выпустила руку Самгина, — он тотчас же сошел вниз в гардеробную, оделся и пошел домой. Густо падали хлопья снега, тихонько шуршал ветер, уплотняя тишину.
«Чего я испугался? — соображал Самгин, медленно шагая. — Нехорош, сказала она… Что это значит? Равнодушная корова», — обругал он Марину, но тотчас же почувствовал, что его раздражение не касается этой женщины.
«Поручик пьян или сошел с ума, но он — прав! Возможно, что я тоже закричу. Каждый разумный человек должен кричать: «Не смейте насиловать меня!»
Вместе е пьяным ревом поручика в памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях на киле судна, о том, что революция кончена.
«Ложь! — мысленно кричал Самгин. — Не кончена. Не может быть кончена, пока не перестанут пытать мое я…»
Он видел грубоватую наивность своих мыслей, и это еще более расстраивало, оскорбляло его. В этом настроении обиды за себя и на людей, в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу, сел в угол в кресло подальше от нее и долго сидел в сумраке, готовясь к чему-то. Сидел и привычно вспоминал все, мимо чего он прошел и что — так или иначе, — но всегда враждебно задевало его. Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству людей, вероятно, тысячи и тысячи и, быть может, он, среди них, — тот, кто страдает наиболее глубоко. Время, тяжело нагруженное воспоминаниями, тянулось крайне медленно; часы давно уже отметили полночь, и Самгин мельком подумал:
«Поклонники милой старины кормят ее в каком-нибудь трактире».
Неприятно было сознаться, что он ждет Дуняшу.
«Я жду не ее. Я — не влюбленный. Не слуга».
Но когда в коридоре зашуршало, точно ветер пролетел, и вбежала Дуняша, схватила его холодными лапками за щеки, поцеловала в лоб, — Самгин почувствовал маленькую радость.
— Ждешь? — быстрым шепотком опрашивала она. — Милый! Я так и думала: наверно — ждет! Скорей, — идем ко мне. Рядом с тобой поселился какой-то противненький и, кажется, знакомый. Не спит, сейчас высунулся в дверь, — шептала она, увлекая его за собою; он шел и чувствовал, что странная, горьковато холодная радость растет в нем.
— Не топай, — попросила Дуняша в коридоре. — Они, конечно, повезли меня ужинать, это уж — всегда! Очень любезные, ну и вообще… А все-таки — сволочь, — сказала она, вздохнув, входя в свою комнату и сбрасывая с себя верхнее платье. — Я ведь чувствую: для них певица, сестра милосердия, горничная — все равно прислуга.
— Вчера ты говорила иначе, — напомнил Самгин.
— Разве надо каждый день говорить одно и то же? Так и себе и людям опротивеешь.
На столе кипел самовар, коптила неуклюжая лампа, — Самгин деловито убавил огонь.