Впервые она назвала имя своего мужа и снова стала провинциальной купчихой.
— Ну — и что же Лидия? — спросил Самгин.
— Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то — дядя мужа ее. Заезжала я к ней, — лежит, нездорова, устала.
Марина взяла рюмку портвейна, отхлебнула и, позванивая по стеклу ногтями, продолжала:
— Неплохой человек она, но — разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, — кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе с тобой.
— Представляю, как она рассказала, — пробормотал Самгин.
— Очень хорошо, — ты ошибаешься, — строговато возразила Марина. — Трогательный роман, и без виноватых. Никто не виноват, кроме вашей молодости, — это она хорошо понимает.
— Странно, что ни у нее, ни у тебя детей нет, — неожиданно для себя и вызывающе проговорил Самгин. Марина тотчас же добавила:
— И у тебя нет.
Помолчали. Затем она спросила:
— А не кажется тебе, Клим Иванович, что дети — наибольше чужие люди родителям своим?
О Лидии она говорила без признаков сочувствия к ней, так же безучастно произнесла и фразу о детях, а эта фраза требовала какого-то чувства: удивления, печали, иронии.
— Вот — соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам — не так, всё — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это уж — быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети — церковники…
Самгин подумал, что все это следовало бы сказать с некоторым задором или обидой, тревогой, а она сказала так, как будто нехотя дразнила кого-то, а сказав — зевнула:
— Ой, извини!
Самгин встал, нервно потирая руки, похрустывая пальцами.
— Интересный ты человек…
— Спасибо, — сказала она, улыбаясь.
— Но — я тебя не понимаю…
— Потолкуем побольше — поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты здесь. Будь здоров…
В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие, тихие домики крепче устанавливались на земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал:
«Торгует церковной утварью и вольнодумничает. Хвастает начитанностью. Ест и пьет сластолюбиво. Грубовата. Врет, что «в женском смысле — одна», вероятно — есть любовник…»
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
«Если она читала не те книги, какие читал я, — этим еще ничего не объясняется. Ее слова о духе — какая-то наивная чепуха…»
В конце концов он должен был признать, что Марина вызывает в нем интерес, какого не вызывала еще ни одна женщина, и это — интерес, неприятно раздражающий.
На другой день он пошел к Лидии.
Она жила на углу двух улиц в двухэтажном доме, угол его был срезан старенькой, облезло» часовней; в ней, перед аналоем, качалась монашенка, — над черной ее фигуркой, точно вырезанной из дерева, дрожал рыжеватый огонек, спрятанный в серебряную лампаду. Часовня примыкала к стене дома Лидии, в нижнем его этаже помещался «Магазин писчебумажных принадлежностей и кустарных изделий»; рядом с дверью в магазин: выступали на панель три каменные ступени, над ними — дверь мореного дуба, без ручки, без скобы, посредине двери- медная дощечка с черными буквами: «Л. Т. Муромская».
Самгин позвонил, спрашивая себя:
«Зачем это я засоряю голову мелочами?»
Дверь открыла пожилая горничная в белой наколке на голове, в накрахмаленном переднике; ладо у нее было желтое, длинное, а губы такие тонкие, как будто рот зашит, но когда она спросила: «Кого вам?» — оказалось, что рот у нее огромный и полон крупными зубами.
На лестнице было темновато, горничная с каждым шагом вверх становилась длиннее, и Самгину показалось, что он идет не вверх, а вниз.
«Как в Дарьяльском ущелье…»
Сумрак в прихожей был еще более густ; горничная, сняв с него пальто, строго сказала:
— Пройдите направо.
Самгин шагнул в маленькую комнату с одним окном; в драпри окна увязло, расплылось густомалиновое солнце, в углу два золотых амура держали круглое зеркало, в зеркале смутно отразилось лицо Самгина.
«А пожалуй, верно: похож я на Глеба Успенского», — подумал он, снял очки и провел ладонью по лицу. Сходство с Успенским вызвало угрюмую мысль:
«Среди таких людей легко сойти с ума».
Слева распахнулась не замеченная им драпировка, и бесшумно вышла женщина в черном платье, похожем на рясу монахини, в белом кружевном воротнике, в дымчатых очках; курчавая шапка волос на ее голове была прикрыта жемчужной сеткой, но все-таки голова была несоразмерно велика сравнительно с плечами. Самгин только по голосу узнал, что это — Лидия.
— Боже мой, — вот неожиданно! Хотя Марина сказала мне, что ты здесь…
Бросив перчатки на стул, она крепко сжала руку Самгина тонкими, горячими пальцами.
— А я собралась на панихиду по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим: я — ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко: белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно — какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но — что ж делать, что?
Она говорила непрерывно, вполголоса и в нос, а отдельные слова вырывались из-за ее трех золотых зубов крикливо и несколько гнусаво. Самгин подумал, что говорит она, как провинциальная актриса в роли светской дамы.
За стеклами ее очков он» е видел глаз, но нашел, что лицо ее стало более резко цыганским, кожа — цвета бумаги, выгоревшей на солнце; тонкие, точно рисунок пером, морщинки около глаз придавали ее лицу выражение улыбчивое и хитроватое; это не совпадало с ее жалобными словами.
— Он был либерал, даже — больше, но за мученическую смерть бог простит ему измену идее монархизма.
Самгин, доставая папиросы, наклонился и скрыл невольную усмешку. На полу — толстый ковер малинового цвета, вокруг — много мебели карельской березы, тускло блестит бронза; на стенах — старинные литографии, комнату наполняет сладковатый, неприятный запах. Лидия — такая тонкая, как будто все вокруг сжимало ее, заставляя вытягиваться к потолку.
— Ты, конечно, тоже за конституцию? Самгин утвердительно кивнул головой, ожидая, скоро ли иссякнет поток ее слов.
— Я — понимаю, ты — атеист! Монархистом может быть только верующий. Нравственное руководство народом — священнодействие…
Нет, она не собиралась замолчать. Тогда Самгин, закурив, посмотрел вокруг, — где пепельница? И положил спичку на ладонь себе так, чтоб Лидия видела это. Но и на это она не обратила внимания, продолжая рассказывать о монархизме. Самгин демонстративно стряхнул пепел папиросы на ковер и почти сердито спросил:
— Почему ты так торопишься изложить мне твои политические взгляды?
— Нужна ясность, Клим! — тотчас ответила она и, достав с полочки перламутровую раковину в серебре, поставила ее на стол: — Вот пепельница.
— Я тебя задерживаю?
— Нет, нет! Я потому о панихиде, что это волнует. Там будет много людей, которые ненавидели его. А он — такой веселый, остроумный был и такой…
Не найдя слова, она щелкнула пальцами, затем сняла очки, чтоб поправить сетку на голове; темные зрачки ее глаз были расширены, взгляд беспокоен, но это очень молодило ее. Пользуясь паузой, Самгин спросил: