Остроносый встал и, через голову Самгина, крикнул:
— За «Красный смех» большие деньги дают. Андреев даже и священника атеистом написал…
Локомотив свистнул, споткнулся и, встряхнув вагоны, покачнув людей, зашипел, остановясь в густой туче снега, а голос остроносого затрещал слышнее. Сняв шапку, человек этот прижал ее под мышкой, должно быть, для того, чтоб не махать левой рукой, и, размахивая правой, сыпал слова, точно гвозди в деревянный ящик:
— Там, в столицах, писатели, босяки, выходцы из трущоб, алкоголики, сифилитики и вообще всякая… ин-теллиген-тность, накипь, плесень — свободы себе желает, конституции добилась, будет судьбу нашу решать, а мы тут словами играем, пословицы сочиняем, чаек пьем — да-да-да! Ведь как говорят, — обратился он к женщине с котятами, — слушать любо, как говорят! Обо всем говорят, а — ничего не могут!
Вырвав шапку из-под мышки, оратор надел ее на кулак и ударил себя в грудь кулаком.
— Я объехал всю Россию и вокруг, и вдоль, и поперек, крест-накрест не один раз, за границей бывал во многих странах…
Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и говорил, говорил.
— Всё оговорили, всё охаяли! Сочинители Россию-то, как ворота дегтем, вымазали…
— К-клев-вета! — заикаясь, крикнул маленький читатель сатирических журналов.
Оратор махнул в его сторону мохнатым кулаком.
— Свобода мысли! Ты, дьявол, мысли, но — молчи, не соблазняй…
— Верно! — крикнули из коридора, но кто-то засмеялся, кто-то свистнул, а маленький курносый, прикрыв лицо журналом, возмущенно выговорил:
— К-ка-ккая и-и-ерунда!
— Честно говорит, — сказал Самгину рябой. — Веди себя — как самовар: внутри — кипи, а наружу кипятком — не брызгай! Вот я — брызгал…
— В сумасшедший дом и попал, на тци месяца, — добавила его супруга, ласково вложив в протянутую ладонь еще конфету, а оратор продолжал с великим жаром, все чаще отирая шапкой потное, но не краснеющее лицо:
— Народ свободы не требует, народ у нас — мужик, ему одна свобода нужна: шерстью обрастать…
— Д-для стрижк-ки? — спросил читатель сатирических журналов, — тогда остроносый, наклонясь к нему, закричал ожесточенно и визгливо:
— Да-да, для этого самого! С вас, с таких, много ли государство сострижет? Вы только объедаете, опиваете его. Сколько стоит выучить вас грамоте? По десяти лет учитесь, на казенные деньги бунты заводите, губернаторов, министров стреляете…
— Нашел кого пожалеть, — громко сказали в коридоре, и снова кто-то свистнул.
— Я — не жалею, я — о бесполезности говорю! У нас — дело есть, нам надобно исправить конфуз японской войны, а мы — что делаем?
Самгин подумал о том, что года два тому назад эти люди еще не смели говорить так открыто и на такие темы. Он отметил, что говорят много пошлостей, но это можно объяснить формой, а не смыслом.
«Конечно, и смысл… уродлив, но тут важно, что люди начали думать политически, расширился интерес к жизни. Она, в свое время, корректирует ошибки…»
Паровоз снова и уже отчаянно засвистел и точно наткнулся на что-то, — завизжали тормоза, загремели тарелки буферов, люди, стоявшие на ногах, покачнулись, хватая друг друга, женщина, подскочив на диване, уперлась руками в колени Самгина, крикнув:
— Ой, что это?
— Машинист — пьян, — угрюмо объяснил остроносый, снимая с полки корзину.
Невидимые ткачи ткали за окном густейшую, белую пелену, как бы желая скрыть цепь солдат на перроне станции.
— Встречают кого-то, — сказал остроносый; кондуктор, идя вслед за ним, поправил:
— Никого не встречают, арестованных сажать будем…
Женщина, успокоенно вздохнув, улыбнулась:
— Штыки-то, как гребень! Вычесывают солдатики бунтарскую вошку, вычесывают, слава тебе господи! Перекрестилась и предложила мужу:
— Пойдем, тут буфет есть!
Безмолвная женщина с котятами, тяжело вздохнув, встала и тоже ушла.
— Уж-жасные люди, — прошипел заика: ему, видимо, тоже хотелось говорить, он беспокойно возился на диване и, свернув журналы трубкой, размахивал ею перед собой, — губы его были надуты, голубые глазки блестели обиженно.
— От таких хочется в монастырь уйти, — пожаловался он.
Самгин кивнул головой, сочувствуя тяжести усилий, с которыми произносил слова заика, а тот, распустив розовые губы, с улыбкой добавил:
— Или, как барсук, жить в норе одиноко… Из-за спинки дивана поднялось усатое, небритое лицо и сказало сквозь усы:
— С барсуком в норе часто лиса живет. Сказало укоризненно и — скрылось, а заика пугливо съежился.
Поезд стоял утомительно долго; с вокзала пришли рябой и жена его, — у нее срезали часы; она раздраженно фыркала, выковыривая пальцем скупые слезы из покрасневших глаз.
— Часики были старенькие, цена им не велика, да — бабушка это подарила мне, когда я еще невестой была.
Затем оказалось, что в другом конце вагона пропал чемодан и кларнет в футляре; тогда за спиною Самгина, торжествуя, загудел бас:
— Поверьте слову: говорун этот — обыкновенный вор, и тут у него были помощники; он зубы нам заговаривал, а те — работали.
— Приемчик известный, — весело согласился рябой и этим привел басовитого человека в ярость.
— Сами судите: почему человек этот, ни с того ни с сего, выворачивался наизнанку?
— Да ведь вы, батюшка, тоже говорили!
— Я — лицо духовное!
В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся большой человек с тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах упали на колени маленького заики.
— О-осторожней! — крикнул он, стряхнув книги на пол, прижимаясь в угол.
Новый пассажир, высоко подняв седые кустистые брови, посмотрел несколько секунд на заику и спросил странно звонким голосом, подчеркивая о:
— Почему же на пол бросаете? Ну-ко, поднимите!
— Я в-вам не слуга…
— Это — неверно: человек человеку всегда слуга, так или иначе. Поднимите-ко!
Заика еще плотней вжался в угол, но владелец книг положил руку на плечо его, сказав третий раз, очень спокойно:
— Поднимите.
В соседних отделениях все встали, молча глядя через спинки диванов, ожидая скандала.
— Повинуюсь насилию, — сказал заика, побледнев, мигая, наклонился и, подняв книги, бросил их на диван.
— То-то, — удовлетворенно сказал седобровый, усаживаясь рядом с ним. — Разве можно книги ногами попирать? Тем более, что это — «Система логики» Милля, издание Вольфа, шестьдесят пятого года. Не читали, поди-ко, а — попираете!
У него было круглое лицо в седой, коротко подстриженной щетине, на верхней губе щетина — длиннее, чем на подбородке и щеках, губы толстые и такие же толстые уши, оттопыренные теплым картузом. Под густыми бровями — мутновато-серые глаза. Он внимательно заглянул в лицо Самгина, осмотрел рябого, его жену, вынул из кармана толстого пальто сверток бумаги, развернул, ощупал, нахмурясь, пальцами бутерброд и сказал:
— Дурак! Я просил — с ветчиной, а он с колбасой дал!
Толстыми пальцами смял хлеб вместе с бумагой и бросил комок в сетку.
Люди всё еще молчали, разглядывая его. Первый устал ждать рябой.
— Торгуете книгами?
— Покупаю.
— Для чтения?
— Крышу крыть.
Рябой, покраснев, усмехнулся.
— Однако и книгами торгуют!
— Разве?
— До чего огрубел народ, — вздохнув, сказала женщина. — Раньше-то как любезно говорили…
Не глядя на нее, книжник достал из-за пазухи деревянную коробку и стал свертывать папироску. Скучающие люди рассматривали его всё более недоброжелательно, а рябой задорно сказал: