— Даром! — сказал Безбедов, голосом человека, больного лярингитом. — Хотите — даром?
— Зачем же? — сухо спросил Самгин, а тот, сверкнув зрачками, широко развел руки и ответил:
— Так. Ради своеобразия.
— Не дури, Валентин, — строго посоветовала Марина и через несколько минут сказала Безбедову:
— Я пришлю завтра тебе Мишутку, и ты с ним устрой все, — двух дней довольно?
Безбедов снова поймал ее руку, поцеловал и прохрипел:
— Могу завтра к вечеру…
Руку Самгина он стиснул так крепко, что Клим от боли даже топнул ногой. Марина увезла его к себе в магазин, — там, как всегда, кипел самовар и, как всегда, было уютно, точно в постели, перед крепким, но легким сном.
— Валентин — смутил тебя? — спросила она, усмехаясь. — Он — чудит немножко, но тебе не помешает. У него есть страстишка — голуби. На голубях он жену проморгал, — ушла с постояльцем, доктором. Немножко — несчастен, немножко рисуется этим, — в его кругу жены редко бросают мужей, и скандал очень подчеркивает человека.
Помолчав, она попросила его завтра же принять дела от ее адвоката, а затем приблизилась вплоть, наклонилась, сжала лицо его теплыми ладонями и, заглядывая в глаза, спросила тихо, очень ласково, но властно:
— Ну, — что? Что хмуришься? Болит? Кричи, — легче будет!
Освобождать лицо из крепких ее ладоней не хотелось, хотя было неудобно сидеть, выгнув шею, и необыкновенно смущал блеск ее глаз. Ни одна из женщин не обращалась с ним так, и он не помнил, смотрела ли на него когда-либо Варвара таким волнующим взглядом. Она отняла руки от лица его, села рядом и, поправив прическу свою, повторила:.
— Ну, говори! Ведь — хочешь рассказать себя, — чего же молчишь?
Он вовсе не хотел «рассказывать себя», он даже подумал, что и при желании, пожалуй, не сумел бы сделать это так, чтоб женщина поняла все то, что было неясно ему. И, прикрывая свое волнение иронической улыбкой, спросил:
— Ты желаешь, чтоб я исповедовался? Странное желание. Зачем тебе нужно это?
Он пожал плечами, а Марина, положив руку на плечо его, сказала, тихонько вздохнув:
— Не хочешь — не надо. Но мы, бабы, иной раз помогаем сбросить ношу с плеч…
— Чтоб возложить другую, — вставил он, а Марина, заглядывая в глаза его, усмехаясь, откликнулась:
— Я замуж за тебя — не собираюсь, в любовницы — не напрашиваюсь.
Обаятельно звучал ее мягкий, глубокий голос, хороша была улыбка красивого лица, и тепло светились золотистые глаза.
— Говорить о себе — трудно, — .предупредил Самгин.
— А — о чем говорим? — спросила она. — Ведь и о погоде говоря — о себе говорим.
— Ты слишком упрощенно смотришь…
— Разве?
Самгин искоса взглянул в лицо ее и осторожно начал:
— Говорить можно только о фактах, эпизодах, но они — еще не я, — начал он тихо и осторожно. — Жизнь — бесконечный ряд глупых, пошлых, а в общем все-таки драматических эпизодов, — они вторгаются насильственно, волнуют, отягощают память ненужным грузом, и человек, загроможденный, подавленный ими, перестает чувствовать себя, свое сущее, воспринимает жизнь как боль…
Марина молча погладила его плечо, но он уже не смотрел на нее, говоря:
— Я думаю, что так чувствует себя большинство интеллигентов, я, разумеется, сознаю себя типичным интеллигентом, но — не способным к насилию над собой. Я не могу заставить себя верить в спасительность социализма и… прочее. Человек без честолюбия, я уважаю свою внутреннюю свободу…
Он помолчал несколько секунд, взвешивая слова «внутренняя свобода», встал и, шагая по комнате из угла в угол, продолжал более торопливо:
— Поэтому я — чужой среди людей, которые включают себя в партии, группы, — вообще — включают, заключают…
Он чувствовал, что говорит необыкновенно и даже неприятно легко, точно вспоминает не однажды прочитанную и уже наскучившую книгу.
— В конце концов — все сводится к той или иной системе фраз, но факты не укладываются ни в одну из них. И — что можно сказать о себе, кроме: «Я видел то, видел это»?
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем миром», других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января, московские баррикады — все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора. И вдруг он почувствовал: есть нечто утешительное в том, что память укладывает все эти факты в ничтожную единицу времени, — утешительное и даже как будто ироническое. Невольным движением он вынул часы, но, не взглянув на циферблат, тотчас же спрятал их. И, заметив, что Марина смотрит на него требовательно ожидающим взглядом, продолжал механически, неохотно:
— К людям типа Кутузова я отношусь с уважением… как, например, к хирургам. Но у меня кости не сломаны и нет никаких злокачественных опухолей…
Он снова шагал в мягком теплом сумраке и, вспомнив ночной кошмар, распределял пережитое между своими двойниками, — они как бы снова окружили его. Один из них наблюдал, как драгун старается ударить шашкой Туробоева, но совершенно другой человек был любовником Никоновой; третий, совершенно не похожий на первых двух, внимательно и с удовольствием слушал речи историка Козлова. Было и еще много двойников, и все они, в этот час, — одинаково чужие Климу Самгину. Их можно назвать насильниками.
«Кошмар, — думал он, глядя на Марину поверх очков. — Почему я так откровенно говорю с ней? Я не понимаю ее, чувствую в ней что-то неприятное. Почему же?» Он замолчал, а Марина, скрестив руки на высокой груди, сказала негромко:
— О Степане ты неверно судишь, я его знаю лучше, чем ты. И не потому, что жила с ним, а…
Но она не договорила фразу, должно быть, не нашла точного слова и новым тоном сказала:
— А ты, кажется, зачитался, заплесневел в думах…
— Читаю я не много.
— Застоялся на одном месте. Надо передвинуться в другой угол…
— Почему — в угол?
— Пожить с простыми людьми.
— Ты — о рабочих, крестьянах?
Не обратив на его вопрос внимания, она спросила:
— С женой-то — совсем кончил?
— Да.
— Ну, вот и хорошо! Значит, на время свободен. «Говорит она со мной, как… старшая сестра». Облизывая губы кончиком языка, прищурив глаза, Марина смотрела в потолок; он наклонился к ней, желая спросить о Кутузове, но она встряхнулась, заговорив:
— Так завтра же давай примемся за дела! Сходи к моему поверенному, потолкуй с ним, я его предупредила…
Она сказала это мягко, но так, что Самгин понял: надобно уходить. И ушел, молча пожав крепкую, очень теплую руку.
«Хитрая баба. Разоблачить ее нелегко. А — надо разоблачать?» — спросил он.
Отношение к этой женщине не определялось. Раздражала неприятная ее самоуверенность и властность, раздражало и то, что она заставила высказаться. Последнее, было особенно досадно. Самгин знал, что он никогда еще и ни с кем не говорил так, как с нею.
На другой день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг, между Климом и хозяином кабинета — стол на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля. Хозяин — чернобровый, лысый, его круглое, желтоватое лицо надуто, как бычачий пузырь для обучения плаванию, оно заканчивается остренькой черной, полуседой бородкой, — в синеватых белках пронзительно блестят черненькие зрачки. Голосок у него звонкий, упрямый, слова он произносит не по-русски четко и ставит очень плотно слово к слову.
— Моя доверительница, — почтительно говорит он, не называя доверительницу по имени. — Принимая во внимание… Исходя из этого факта… На основании изложенного… — Он как бы нарочно говорит фразами апелляционной жалобы, его почтительность сопровождается легкой судорогой толстых губ и остренькой усмешкой пронзительных глаз. Коротким жестом левой руки он как бы отталкивает от себя что-то. Его ужимки заставили Самгина почувствовать, что человек этот обижен Мариной и, кажется, ненавидит ее, но — побаивается. Отношение к ней он переносил и на него, Самгина.