«Случай, когда глупость возвышается до поэзии». Безбедов вылил водку из рюмки в стакан с квасом и продолжал говорить. Он еще более растрепался, сбросил пиджак, расстегнул ворот голубой сатиновой рубашки, обмахивался салфеткой, и сероватые клочья волос на голове его забавно шевелились. Было приятно, что Безбедов так легко понятен, не требует настороженности в отношении к нему, весь — налицо и не расспрашивает ни о чем, как это делает его чрезмерно интересная тетушка, которую он, кажется, не очень любит. ^ этот вечер Самгин, уходя спать, пожал руку Безбедова особенно крепко и даже подумал, что он вел себя с ним более сдержанно, чем следовало бы. Надо было сказать ему что-нибудь, выразить сочувствие. Конечно, не для того, чтобы поощрять его болтовню. Одинокий и, видимо, несчастный парень. Болтовня его ни к чему не обязывает.
Но Безбедов не нуждался в сочувствии и поощрении, почти каждый вечер он охотно, неутомимо рассказывал о городе, о себе. Самгин слушал и ждал, когда он начнет говорить о Марине. Нередко Самгин находил его рассказы чрезмерно, неряшливо откровенными, и его очень удивляло, что, хотя Безбедов не щадил себя, все же в словах его нельзя было уловить ни одной ноты сожаления о неудавшейся жизни. Рассказывая, он не исповедовался, а говорил о себе, как о соседе, который несколько надоел ему, но, при всех его недостатках, — человек не плохой. Как-то, в грустный, ветреный и дождливый вечер, Безбедов заговорил о своей жене.
— Из-за голубей потерял, — говорил он, облокотясь на стол, запустив пальцы в растрепанные волосы, отчего голова стала уродливо огромной, а лицо — меньше. — Хорошая женщина, надо сказать, но, знаете, у нее — эти общественные инстинкты и все такое, а меня это не опьяняет…
«Общественные инстинкты» он проговорил гнусаво, в нос и сморщив лицо, затем, опустив руки на затылок, спросил с негодованием:
— Какого чорта буду я заботиться о том, чтоб дураки жили умнее или как-то там лучше? А умники и без меня проживут. Вы, конечно, другого взгляда, а по-моему — дуракам и так хорошо. На этом я с ней и не поладил. Тут же и голуби. Еще с курицами она, может быть, помирилась бы, но — голуби! Это уже для нее обидно. Вообще она чувствовала себя обманутой. Ей, кажется, не я понравился, а имя мое — Валентин; она, должно быть, вообразила, что за именем скрывается нечто необыкновенное. Гимназистка, романов начиталась, стихов, — книгоедство и… все такое!
Самгин слушал и улыбался. Ему нравилось, что Валентин говорит беспечально, как бы вспоминая далекое прошлое, хотя жена ушла от него осенью истекшего года.
— Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть жизни именно в такой песне — и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
Самгин согласно кивнул головой и стал слушать сиплые слова внимательнее, чувствуя в рассказе Безбедова новые ноты.
— Вас увлекает адвокатура, другого — картежная игра, меня — голуби! Вероятно, я на крыше и умру, задохнусь от наслаждения и — шлеп с крыши на землю, — сказал Безбедов и засмеялся влажным, неприятно кипящим смехом. — В детстве у меня задатки были, — продолжал он, вытряхивая пепел из трубки в чайный стакан, хотя на столе стояла пепельница. — Правильно говоря — никаких задатков у меня не было, а это мать и крестный внушили: «Валентин, у тебя есть задатки!» Конечно, это обязывало меня показывать какие-нибудь фокусы. Ждут чего-то необыкновенного, ну и сочинишь, соврешь что-нибудь, — что же делать? Надобно оправдать доверие.
Он подмигнул Самгину и заставил его подумать:
«Я никогда не сочинял».
— Привычка врать и теперь есть у меня, выдумаю что-нибудь мало вероятное и, по секрету, расскажу; стоит только одному рассказать, а уж дальше вранье само пойдет! Чем невероятнее, тем легче верят.
Он усмехнулся и, крепко закрыв глаза, помолчал, подумал, вздохнул.
— Хотя невероятное становится обычным в наши дни. Привираю я не для того, чтоб забавлять себя или людей, а — так, чорт знает для чего! Скучно — на земле, когда самое лучшее переживаешь на крыше. В гимназии я тоже считался мальчишкой с задатками, — крестный раскрасил меня. Чтоб оправдать ожидания — хулиганил. Из пятого класса — выгнали. Стал щеголять в невероятных костюмах, какие-то дурацкие шляпы носил. Барышням — нравилось. Вообразил, что отлично могу играть на биллиарде, — играл часов по пяти, разумеется — бездарно. Вообще я — человек совершенно бездарный.
Сказав последние слова с явным удовольствием, Безбедов вздохнул, и лицо его исчезло в облаке табачного дыма. Самгин тоже курил и молчал, думая, что он, кажется, поторопился признать в этом человеке что-то симпатичное.
«Весьма похоже, что он только играет роль простака, а я — ошибся».
Сознание ошибки возникло сейчас же после того, как Безбедов сказал о задатках и фокусах. Вообще в словах Безбедова незаметно появилось что-то неприятное. Особенно смущало Самгина то, что он подумал о себе:
«Я — не сочинял».
Мысль о возможности какого-либо сходства с этим человеком была оскорбительна. Самгин подозрительно посмотрел сквозь стекла очков на плоское, одутловатое лицо с фарфоровыми белками и голубыми бусинками зрачков, на вялую, тяжелую нижнюю губу и белесые волосики на верхней — под широким носом. Глупейшее лицо.
Неистово дымя, Безбедов спросил:
— А что — у вас нет аппетита к барышням? Тут, недалеко, две сестренки живут, очень милосердные и веселые, — не хотите ли?
Самгин сухо отказался, но подумал, что следовало бы взглянуть, каков этот толстяк среди женщин. Затем, прихлебывая кисленькое красное вино, он сказал:
— Разумеется, я не верю вам, когда вы утверждаете, что — у вас нет никаких талантов…
— Святая истина! — вскричал Безбедов, подняв руки на уровень лица, точно защищаясь, готовясь оттолкнуть от себя что-то. — Я — человек без средств, бедный человек, ничем не могу помочь, никому и ничему! — Эти слова он прокричал, явно балаганя, клоунски сделав жалкую гримасу скупого торгаша.
Самгин настойчиво продолжал:
— Но очень странно слышать, что вы говорите это как будто с удовольствием…
— Да — конечно же, с удовольствием! — вскричал Безбедов, нелепо размахивая руками. — Как бы это сказать вам? Ах, чорт…
Вытаращив глаза, дотирая ладонью шершавый лоб, он несколько секунд смотрел в лицо Самгина, и Самгин видел, как его толстые губы, потные щеки расплываются, тают в торжествующей улыбке.
— Я — глухонемой! — сказал он трезво и громко. — Глухонемого проповедовать не заставишь! Понимаете?
— Вы сознаетесь в симуляции, — сердито заметил Самгин.
— Почему — симуляция? Нет, это — мое убеждение. Вы убеждены, что нужна конституция, революция и вообще — суматоха, а я — ничего этого — не хочу! Не хочу! Но и проповедовать, почему не хочу, — тоже не стану, не хочу! И не буду отрицать, что революция полезна, даже необходима рабочим, что ли, там! Необходима? Ну, и валяйте, делайте революцию, а мне ее не нужно, я буду голубей гонять. Глухонемой! — И, с размаха шлепнув ладонью в широкую жирную грудь свою, он победоносно захохотал сиплым, кипящим смехом.
«Скотина», — мысленно обругал его Самгин, быстро и сердито перебирая в памяти все возражения, какие можно бы противопоставить Безбедову. Но было совершенно ясно, что возражения бесполезны, любое из них Безбедов оттолкнет: «Не хочу», — скажет он.
Возможно, что он обладает силой не хотеть. Но все же Самгин проворчал:
— Анархизм. Это — старо.
— Как мир, — согласился Безбедов, усмехаясь. — Как цивилизация, — добавил он, подмигнув фарфоровым глазом. — Ведь цивилизация и родит анархистов. Вожди цивилизации — или как их там? — смотрят на людей, как на стадо баранов, а я — баран для себя и не хочу быть зарезанным для цивилизации, зажаренным под соусом какой-нибудь философии.