— А я думал, — когда вы, там, засмеялись после того, как я про купцов сказал, — вот этот, наверное, революционер!

— Разумеется, я…

Но Судаков, не слушая, бормотал:

— Прячетесь, чорт вас возьми! На похоронах Баумана за сыщика приняли меня. Осторожны очень. Какие теперь сыщики?

Он вдруг остановился, точно наткнувшись на что-то, и сказал:

— Ну, — прощай, Митюха, а то — дам в ухо!..

«Негодяй, — возмущенно думал Самгин, торопливо шагая и прислушиваясь, не идет ли парень за ним. — Типичнейший хулиган».

Но в проулке было отвратительно тихо, только ветер шаркал по земле, по железу крыш, и этот шаркающий звук хорошо объяснял пустынность переулка, — людей замело в дома.

Согнувшись, Самгин почти бежал, и ему казалось, что все в нем дрожит, даже мысли дрожат.

Он с разбега приткнулся в углубление ворот, — из-за угла поспешно вышли четверо, и один из них ворчал:

— Крестный ход со всех церквей — вот бы что надо. Маленький круглый человечек, проходя мимо Самгина, сказал:

— Духовенство, конечно, могло бы роль сыграть.

— Рассчитывает, чей кусок жирнее…

Когда слова стали невнятны, Самгин пошел дальше, шагая быстро, но стараясь топать не очень шумно. Кое-где у ворот стояли обыватели, и от каждой группы ветер отрывал тревожные слова.

— Николка Баранов рабочих вооружает.

— Какой Баранов?

— Асафа сын.

— Басни!

— Вот, кабы Охотный ряд…

В другой группе кто-то уверенно говорил:

— Поджигать начнут, увидите! А со скамьи бульвара доносился веселый утешающий голосок:

— Да бро-осьте! Когда ж Москва бунтовала? Против ее — действительно, а она — никогда!

— А — студенты?

— Ну, нашел бунтарей!

— Вы куда, бабы?

— Во-первых — девицы!

— Ах, извините! Куда же?

— Поглядеть, как булочники баррикаду строят…

— Ну, это — не забава!..

Но, несмотря на голоса из темноты, огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал:

— Как поведут себя питерцы…

Калитка шумно хлопнула, человек перешел на другую сторону улицы.

«Поярков», — признал Клим, входя в свою улицу. Она встретила его шумом работы, таким же, какой он слышал вчера. Самгин пошел тише, пропуская в памяти своей жильцов этой улицы, соображая: кто из них может строить баррикаду? Из-за угла вышел студент, племянник акушерки, которая раньше жила в доме Варвары, а теперь — рядом с ним.

— А, это вы, — сказал студент. — Солдат или полиции нет на бульваре?

Самгин отрицательно мотнул головой, прислушиваясь. В глубине улицы кто-то командовал:

— Поперек кладите! Круче!

— Баррикада? — спросил Самгин.

— Две, — сказал студент, скрываясь за углом. Самгин подошел к столбу фонаря, прислонился к нему и стал смотреть на работу. В улице было темно, как в печной трубе, и казалось, что темноту создает возня двух или трех десятков людей. Гулко крякая, кто-то бил по булыжнику мостовой ломом, и, должно быть, именно его уговаривал мягкий басок:

— Довольно! Довольно, товарищ!

Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок:

— Чего это? Водой облить? Никак нельзя. Пуля в лед ударит, — лёдом будет бить! Это мне известно. На горе святого Николая, когда мы Шипку защищали, турки делали много нам вреда лёдом. Постой! Зачем бочку зря кладешь? В нее надо набить всякой дряни. Лаврушка, беги сюда!

Клим сообразил, что командует медник, — он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он — тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка — его ученик и приемыш. Он жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил петь: «Что ты, суженец, не весел». А надо было петь — сундженец, сундженский казак.

Закурив папиросу, отдаваясь во власть автоматических мелких мыслей, Самгин слышал:

— И стрелять будешь, дед?

— Стрелять я — не вижу ни хрена! Меня вот в бочку сунуть, тогда пуля бочку не пробьет.

Медник неприятно напомнил старого каменщика, который подбадривал силача Мишу или Митю ломать стену. По другой стороне улицы прошли двое — студент и еще кто-то; студент довольно громко говорил:

— Вы, товарищ Яков, напрасно гуляете один, без охраны.

Шум работы приостановился; было видно, что строители баррикады сбились в тесную кучу, и затем, в тишине, раздался голос Пояркова:

— Окажетесь в ловушке. На случай отступления надо иметь сквозные хода дворами. Разберите заборы…

— Правильно, — крикнул медник.

Самгин чувствовал, что у него мерзнут ноги и надо идти домой, но хотелось слышать, что еще скажет Поярков.

«Но — чего ради действуют проклятые старички? Тоже, в своем роде, Кропоткины и Толстые…»

Это уподобление так смутило его, что он даже кашлянул, точно поперхнувшись пылью, но затем вспомнил еще старика — историка Козлова. Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел верить в это, не мог допустить этого. Разум его упрямо цеплялся за незначительное, смешное, за все, что придавало ночной работе на смерть характер спектакля любителей драматического искусства. Сравнение показалось ему очень метким и даже несколько ободрило его. Он знал, как делают революции, читал об этом. Происходившее не напоминало прочитанного о революциях в Париже, Дрездене. Здесь люди играючи отгораживаются от чего-то, чего, вероятно, не будет. А если будет — придут солдаты, полсотни солдат, и расшвыряют всю эту детскую постройку. В таких полугневных, полупрезрительных мыслях Самгин подошел, заглянул во двор, — дверь сарая над погребом тоже была открыта, перед нею стояла, точно колокол, Анфимьевна с фонарем в руке и говорила:

— Диван — берите, и матрац — можно, а кадки — не дам! Сундук тоже можно, он железом обит.

Самгин зачем-то снял шапку, подошел к домоправительнице и спросил:

— Что это вы делаете?

Спросил он не так строго, как хотелось; Анфимьевна, подняв фонарь, осветила лицо его, говоря:

— Выбираем ненужное, — на баррикаду нашу, — сказала она просто, как о деле обычном, житейском, и, отвернувшись, прибавила с упреком: — Вам бы, одному-то, не гулять, Варюша беспокоится…

В сарае, в груде отжившего домашнего хлама, возился дворник Николай, молчаливый, трезвый человек, и с ним еще кто-то чужой.

— Все дают, — сказала Анфимьевна, а из сарая догнал ее слова чей-то чужой голос:

— Не дадут — возьмем!

«Наша баррикада», — соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна — типичный идеальный «человек для других», которым он восхищался, — тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, — в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, — примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал:

«Все-таки это — какая-то беллетристика, а не история! Златовратский, Омулевский… «Золотые сердца». Сентиментальная чепуха».

Жена, с компрессом на лбу, сидя у стола в своей комнате, писала.

По тому, как она, швырнув на стол ручку, поднялась со стула, он понял, что сейчас вспыхнет ссора, и насмешливо спросил:

— Это ты разрешила Анфимьевне строить нашу баррикаду?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: