В дом прошли через кухню, — у плиты суетилась маленькая, толстая старушка с быстрыми, очень светлыми глазами на темном лице; вышли в зал, сыроватый и сумрачный, хотя его освещали два огромных окна и дверь, открытая на террасу. Большой овальный стол был нагружен посудой, бутылками, цветами, окружен стульями в серых чехлах; в углу стоял рояль, на нем — чучело филина и футляр гитары; в другом углу — два широких дивана и над ними черные картины в золотых рамах. Вошла тоненькая, стройная девушка с толстой косой, принесла стеклянный кувшин молока и быстро исчезла, — ушел и Захарий, сказав:
— Вот, отдохните. Умыться — через кухню. Самгин с наслаждением выпил стакан густого холодного молока, прошел в кухню, освежил лицо и шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к себе, не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное. Под ногами поскрипывали половицы, из щелей между ними поднимался запах сырой земли; было очень тихо. Лестница террасы спускалась на полукруглую площадку, — она густо заросла травой, на ней лежали тени старых лип, черемух; между стволов торчали пеньки срубленного кустарника, лежала сломанная чугунная скамья. Узкая дорожка тянулась в глубину парка. Самгин сел на верхнюю ступеньку лестницы.
Из-за угла дома гуськом, один за другим, вышли мужики; лысый сел на ступень ниже Самгина, улыбнулся ему и звонко сказал:
— Городской человек и по табаку слышен. Он — среднего роста, но так широкоплеч, что казался низеньким. Под изорванным пиджаком неопределенного цвета на нем — грязная, холщовая рубаха, на ногах — серые, клетчатые брюки с заплатами и растоптанные резиновые галоши. Широкое, скуластое лицо, маленькие, острые глаза и растрепанная борода придавали ему сходство с портретами Льва Толстого. Самгин предложил ему папироску.
— Аз не пышем, — сказал он, и от широкой, самодовольной улыбки глаза его стали ясными, точно у ребенка.
Заметив, что барин смотрит на него вопросительно, он, не угашая улыбки, спросил: — Не понимаете? Это — болгарский язык будет, цыганский. Болгаре не говорят «я», — «аз» говорят они. А курить, по-ихнему, — пыхать.
Высокий, усатый мужик с бритым лицом протянул руку, говоря:
— Давайте мне, я — курю! Самгин спросил:
— Вы — в Болгарии были?
— Зачем? Нам по чужим землям ходить не к чему, по своей еле ползаем…
— К японцам сунулись, так они нам морду набили, — угрюмо вставил усатый.
— Нет, языку этому меня цыган научил, коновал. Подсели на лестницу и остальные двое, один — седобородый, толстый, одетый солидно, с широким, желтым и незначительным лицом, с длинным, белым носом; другой — маленький, костлявый, в полушубке, с босыми чугунными ногами, в картузе, надвинутом на глаза так низко, что виден был только красный, тупой нос, редкие усы, толстая дряблая губа и ржавая бороденка. Все четверо они осматривали Самгина так пристально, что ему стало неловко, захотелось уйти. Но усатый, сдув пепел с папиросы, строго спросил:
— Скажите, господин, правда, что налоги с нас решено не брать и на войну нашего брата не гонять, а чтоб воевали только одни казаки, нам же обязанность одна — хлеб сеять?
Мужик с чугунными ногами проворчал, ковыряя пальцем гнилую ступень:
— Так тебе и скажут!
Самгин кратко рассказал о воззвании кадетской партии; мужики выслушали его молча, а лысый удовлетворенно вскричал:
— Так я же говорил — прокламация!
— Обман, значит, — вздохнул бородатый, а усач покосился на него и далеко плюнул сквозь зубы.
— Не фартит нам, господин, — звонко пожаловался лысый, — давят нас, здешних грешников, налогами! Разорения — сколько хошь, а прикопления — никак невозможно исделать. Накопишь пятиалтынный, сейчас в карман лезут — подай сюда! И — прощай монета. И монета и штаны. Тут тебе и земство, тут тебе и всё…
Говорил он со вкусом и ловко, как говорят неплохие актеры, играя в «Плодах просвещения» роль того мужика, который жалуется: «Куренка, скажем, выгнать некуда». Когда Самгин отметил это, ему показалось, что и другие мужики театральны, готовы изображать обиженных и угнетенных.
К его удовольствию, усатый мужик оправдал это впечатление: прилепив слюною окурок папиросы стоймя к ногтю большого пальца левой руки и рассматривая его, он сказал:
— Вы, господин, не верьте ему, он — богатый, у него пяток лошадей, три коровы, два десятка овец, огород отличный. Они, все трое, богачи, на отруба выбиваются, землю эту хотят купить.
Он сбил окурок щелчком, плюнул вслед ему и топнул ногой о землю, а лысый, сморщив лицо, спрятав глаза, взметнул голову и тонко засмеялся в небо.
— Ну, чего он говорит, господи, чего он говорит! Богатые, а? Мил-лай Петр Васильев, али богатые в деревнях живут когда? Э-эх, — не видано, чтобы богатый в деревне вырос, это он в городе, на легком хлебе…
Усатый Петр смотрел на него, сдвигая брови, на скулах у него вздулись желваки.
Опасаясь, что возникнет ссора, Самгин спросил, были ли бунты в их волости.
— Это нам неизвестно, — сказал мужик с белым носом, а усатый густо выговорил:
— Тут, кругом, столько черкесов нагнано, — не забунтуешь!
— Бунты — это нас не касаемо, господин! — заговорил торопливо лысый. — Конешно, у нас есть причина бунтовать, да — смыслу нету!
Вдохновляясь, поспешно нанизывая слово на слово, размахивая руками, он долго и непонятно объяснял различие между смыслом и причиной, — острые глазки его неуловимо быстро меняли выражение, поблескивая жалобно и сердито, ласково и хитро. Седобородый, наморщив переносье, открывал и закрывал рот, желая что-то сказать, но ему мешала оса, летая пред его широким лицом. Третий мужик, отломив от ступени большую гнилушку, внимательно рассматривал ее.
— Значит — причина будет лень и бунтует — она! А смысл требует другова! Вошь — в соху не впряжешь, вот это смысл будет…
— Эку дичь порешь ты, дядя Митрий, — сказал усатый Петр и обратился к Самгину:
— Это он все для того говорит, чтобы ничего не сказать. Вы его не слушайте, на драную одежу — не глядите, он нарошно простачком приоделся…
— Эх, Петр, напрасно ты, — сказал седобородый уныло, — пришли мы за одним делом, а ты… Лысый перебил его:
— Мы тебя, Петруха, знаем! Мы тебя очень хорошо знаем! Ты — не скрипи…
— И я знаю, что вы — спелись! Ну, и — будете плакать, — он матерно выругался, встал и ушел, сунув руки в карманы. Мужик с чугунными ногами отшвырнул гнилушку и зашипел:
— Солдат, шалава, смутьян он тут из главных, сукин сын! Их тут — гнездо! Они — ни богу, ни чорту, всё для себя. Из-за них и черкесов нагнали нам.
— А черкес — он не разбирает, кто в чем виноват, — добавил лысый и звонко возопил, хлопнув руками по заплатам на коленях:
— Нет у нас порядку и — нету! Седой взглянул в небо, раскаленное почти добела, и сказал:
— Быть грозе, — затем спросил Самгина:
— Вы кто будете: адвокат или просто — гость? Это рассмешило лысого:
— Чудно спросил, ей-богу!
Самгин встал и пошел по дорожке в глубину парка, думая, что вот ради таких людей идеалисты, романтики годы сидели в тюрьмах, шли в ссылку, в каторгу, на смерть… Но об этом он подумал мимолетно и как бы не от себя, — его беспокоило: почему не едет Марина? Было жарко, точно в бане, тяжелая, неприятная лень ослабляла тело. В конце дорожки, в кустах, оказалась беседка; на ступенях ее лежал башмак с французским каблуком и переплет какой-то книги; в беседке стояли два плетеных стула, на полу валялся расколотый шахматный столик. С холма, через кустарник, видно было поле, поблескивала ртуть реки, на горизонте вспухала синяя туча, по невидимой дороге клубилась пыль. И снова все так знакомо, ограничено, обычно — скучно все, скучно. Тут Самгин вспомнил, что зимою у него являлась мысль о самоубийстве. Обидная мысль.
Пыль вдали становилась гуще, — вероятно, едет Марина.
Самгин задумался: на кого Марина похожа? И среди героинь романов, прочитанных им, не нашел ни одной женщины, похожей на эту. Скрипнули за спиной ступени, это пришел усатый солдат Петр. Он бесцеремонно сел в кресло и, срезая ножом кожу с ореховой палки, спросил негромко, но строго: