— Дух летит… Витает орел белокрылый. Огненный. Поет — слышите? Поет: испепелю! Да будет прахом… Кипит солнце. Орел небес. Радуйтесь! Низвергнет. Кто властитель ада? Человек.
Два голоса очень согласно запели:
Круг пошел медленнее, шум стал тише, но люди падали на пол всё чаще, осталось на ногах десятка два; седой, высокий человек, пошатываясь, встал на колени, взмахнул лохматой головою и дико, яростно закричал:
— Богам богиня — вонми, послушай — пора! Гибнет род человеческий. И — погибнет! Ты же еси… Утешь — в тебе спасенье! Сойди…
Вскрикивая, он черпал горстями воду, плескал ее в сторону Марины, в лицо свое и на седую голову. Люди вставали с пола, поднимая друг друга за руки, под мышки, снова становились в круг, Захарий торопливо толкал их, устанавливал, кричал что-то и вдруг, закрыв лицо ладонями, бросился на пол, — в круг вошла Марина, и люди снова бешено, с визгом, воем, стонами, завертелись, запрыгали, как бы стремясь оторваться от пола.
Самгин видел, как Марина, остановясь у чана, распахнула рубаху на груди и, зачерпнув воды горстями, облила сначала одну, потом другую грудь.
Вскочил Захарий и, вместе с высоким, седым человеком, странно легко поднял ее, погрузил в чан, — вода выплеснулась через края и точно обожгла ноги людей, — они взвыли, закружились еще бешенее, снова падали. взвизгивая, тащились по полу, — Марина стояла в воде неподвижно, лицо у нее было тоже неподвижное, каменное. Самгину казалось, что он видит ее медные глаза, крепко сжатые губы, — вода доходила ей выше колен, руки она подняла над головою, и они не дрожали. Вот она заговорила, но в топоте и шуме голосов ее голос был не слышен, а круг снова разрывался, люди, отлетая в сторону, шлепались на пол с мягким звуком, точно подушки, и лежали неподвижно; некоторые, отскакивая, вертелись одиноко и парами, но все падали один за другим или, протянув руки вперед, точно слепцы, пошатываясь, отходили в сторону и там тоже бессильно валились с ног, точно подрубленные. Какая-то женщина с распущенными волосами прыгала вокруг чана, вскрикивая:
— Слава, слава!
Самгин почувствовал, что он теряет сознание, встал, упираясь руками в стену, шагнул, ударился обо что-то гулкое, как пустой шкаф. Белые облака колебались пред глазами, и глазам было больно, как будто горячая пыль набилась в них. Он зажег спичку, увидел дверь, погасил огонек и, вытолкнув себя за дверь, едва удержался на ногах, — все вокруг колебалось, шумело, и ноги были мягкие, точно у пьяного.
«Кошмар», — подумал он, опираясь рукою о стену, нащупывая ногою ступени лестницы. Пришлось снова зажечь спичку. Рискуя упасть, он сбежал с лестницы, очутился в той комнате, куда сначала привел его Захарий, подошел к столу и жадно выпил стакан противно теплой воды.
«Зачем она показала мне это? Неужели думает, что я тоже способен кружиться, прыгать?» Он понимал, что думает так же механически, как ощупывает себя человек, проснувшись после тяжелого сновидения.
Где-то внизу всё еще топали, кричали, в комнате было душно, за окном, на синем, горели и таяли красные облака. Самгин решил выйти в сад, спрятаться там, подышать воздухом вечера; спустился с лестницы, но дверь в сад оказалась запертой, он постоял пред нею и снова поднялся в комнату, — там пред зеркалом стояла Марина, держа в одной руке свечу, другою спуская с плеча рубашку. Он видел отраженным в зеркале красное ее лицо, широко раскрытые глаза, прикушенную губу, — Марина качалась, пошатывалась. Самгин шагнул к ней, — она взмахнула рукою, прикрывая грудь, мокрый шелк рубашки соскользнул к ее ногам, она бросила свечу на пол и простонала негромко:
— Ой, — что ты? Уйди…
Самгин шагнул еще, наступил на горящую свечу и увидал в зеркале рядом с белым стройным телом женщины человека в сереньком костюме, в очках, с острой бородкой, с выражением испуга на вытянутом, желтом лице — с открытым ртом.
— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами:
— Ох, да иди, что ли!..
Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые, груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею — себя с растрепанной прической, с открытым ртом на сером потном лице.
Его привел в себя толчок в плечо и шопот:
— Батюшки, — кто это? Как это? Захарий, Захарий!.. В этой женщине по ее костлявому лицу скелета Самгин узнал горничную Марины, — она освещала его огнем лампы, рука ее дрожала, и в темных впадинах испуганно дрожали глаза. Вбежал Захарий, оттолкнул ее и, задыхаясь, сердито забормотал:
— Что же это вы… ходите? Нельзя! А я вас ищу, испугался! Обомлели?
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя:
«Танцор, плясун из трактира».
Было неприятно, что этот молчаливый, тихий человек говорит так много.
— Все сомлели во трудах радости о духе. Радение-то ведь радость…
— Я пойду, — сказал Самгин, вставая; подхватив его под руку, Захарий повел его в глубину сада, тихонько говоря:
— Да, уж идите! Лошадь нельзя, лошадь — для нее. Подвел к пролому в заборе и, махнув длинной рукой, сказал:
— Налево мимо огородов, до часовни, а уж там увидите. Самгин пошел, держась близко к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась голова, мучила горькая сухость во рту и резкая боль в глазах.
Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
«Ярмарка там», — напомнил себе Самгин, устало шагая, глядя на свою тень, — она скользила, дергалась по разбитой мягкой дороге, как бы стремясь зарыться в пыль, и легко превращалась в серую фигурку человека, подавленного изумлением и жалкого. Самгин чувствовал себя все хуже. Были в жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые дни Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, — во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно, чувством биологическим, но — не только им. Сегодня он тоже испуган, но — чем? Это было непонятно.
Ему казалось, что он весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки, потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки в карманы брюк, — от этого стало неловко идти, точно он связал себя. И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, — шагает, сунув руки в карманы, Наблюдая судороги своей тени, маленький, плоский, серый, — в очках.