— Конечно, я пошел к отцу, о да! Конечно, — хотя я знаю, что мертвые не могут ничего слышать, но я пошел: надо уважать желания тех, кто трудился для нас и не менее нас страдал, — не так ли?
— Да, да, я пошел к нему на могилу, постучал о землю ногой и сказал, — как он желал этого:
— «Отец — сделано! — сказал я. — Люди — победили. Сделано, отец!»
V
Молодой музыкант, пристально глядя в даль чёрными глазами, тихонько говорил:
— Музыка, которую я хотел бы написать, такова:
«По дороге к большому городу не спеша идёт мальчик. Город лёг на землю тяжёлыми грудами зданий, прижался к ней и стонет и глухо ворчит. Издали кажется, как будто он — только что разрушен пожаром, ибо над ним ещё не угасло кровавое пламя заката и кресты его церквей, вершины башен, флюгера — раскалены докрасна.
Края чёрных туч тоже в огне, на красных пятнах зловеще рисуются угловатые куски огромных строений; там и тут, точно раны, сверкают стёкла; разрушенный, измученный город — место неутомимого боя за счастье — истекает кровью, и она дымится, горячая, желтоватым удушливым дымом.
Мальчик идёт в сумраке поля по широкой серой ленте дороги; прямая, точно шпага, она вонзается в бок города, неуклонно направленная могучей незримой рукою. Деревья по сторонам её — точно незажжённые факелы, их чёрные большие кисти неподвижны над молчаливою, чего-то ожидающей землёй.
Небо покрыто облаками, звёзд не видно, теней нет, поздний вечер печален и тих, только медленные и лёгкие шаги мальчика едва слышны в сумеречном, утомлённом молчании засыпающих полей.
А вслед мальчику бесшумно идёт ночь, закрывая чёрною мантией забвения даль, откуда он вышел.
Сгущаясь, сумрак прячет в тёплом объятии своём покорно приникшие к земле белые и красные дома, сиротливо разбросанные по холмам. Сады, деревья, трубы — всё вокруг чернеет, исчезает, раздавленное тьмою ночи, — точно пугаясь маленькой фигурки с палкой в руке, прячась от неё или играя с нею.
Он же идёт молча и спокойно смотрит на город, не ускоряя шага, одинокий, маленький, словно несущий что-то необходимое, давно ожидаемое всеми там, в городе, где уже тревожно загораются встречу ему голубые, жёлтые и красные огни.
Закат — погас. Расплавились, исчезли кресты, флюгера и железные вершины башен, город стал ниже, меньше и плотнее прижался к немой земле.
Над ним вспыхнуло и растёт опаловое облако, фосфорический, желтоватый туман неравномерно лёг на серую сеть тесно сомкнутых зданий. Теперь город не кажется разрушенным огнём и облитым кровью, — неровные линии крыш и стен напоминают что-то волшебное, но — недостроенное, неоконченное, как будто тот, кто затеял этот великий город для людей, устал и спит, разочаровался и, бросив всё, — ушёл или потерял веру и — умер.
А город — живёт и охвачен томительным желанием видеть себя красиво и гордо поднятым к солнцу. Он стонет в бреду многогранных желаний счастья, его волнует страстная воля к жизни, и в тёмное молчание полей, окруживших его, текут тихие ручьи приглушённых звуков, а чёрная чаша неба всё полнее и полней наливается мутным, тоскующим светом.
Мальчик остановился, взмахнул головой, высоко подняв брови, спокойно, смелыми глазами смотрит вперёд и, покачнувшись, пошёл быстрее.
И ночь, следуя за ним, тихо, ласковым голосом матери сказала ему:
— Пора, мальчик, иди! Они — ждут…»
…Это, конечно, невозможно написать! — задумчиво улыбаясь, сказал молодой музыкант.
Потом, помолчав, сложил руки ладонями и воскликнул, негромко, тревожно и любовно:
— Пречистая дева Мария! Что его встретит?
VI
В синем небе полудня тает солнце, обливая воду и землю жаркими лучами разных красок. Море дремлет и дышит опаловым туманом, синеватая вода блестит сталью, крепкий запах морской соли густо льётся на берег.
Звенят волны, лениво оплёскивая груду серых камней, перекатываются через их рёбра, шуршат мелкою галькой; гребни волн невысоки, прозрачны, как стекло, и пены нет на них.
Гора окутана лиловой дымкой зноя, седые листья олив на солнце — как старое серебро, на террасах садов, одевших гору, в тёмном бархате зелени сверкает золото лимонов, апельсин, ярко улыбаются алые цветы гранат, и всюду цветы, цветы.
Любит солнце эту землю…
В камнях два рыбака: один — старик, в соломенной шляпе, с толстым лицом в седой щетине на щеках, губах и подбородке, глаза у него заплыли жиром, нос красный, руки бронзовые от загара. Высунув далеко в море гибкое удилище, он сидит на камне, свесив волосатые ноги в зелёную воду, волна, подпрыгнув, касается их, с тёмных пальцев падают в море тяжёлые, светлые капли.
За спиной старика стоит, опираясь локтем о камень, черноглазый смугляк, стройный и тонкий, в красном колпаке на голове, в белой фуфайке на выпуклой груди и в синих штанах, засученных по колени. Он щиплет пальцами правой руки усы и задумчиво смотрит в даль моря, где качаются чёрные полоски рыбацких лодок, а далеко за ними чуть виден белый парус, неподвижно тающий в зное, точно облако.
— Богатая синьора? — сиплым голосом спрашивает старик, безуспешно подсекая.
Юноша тихо ответил:
— Мне кажется — да! Такая брошь, с большим, синим камнем, серьги, и много колец, и часы… Думаю — американка…
— И красива?
— О да! Очень тонкая — правда, но такие глаза, как цветы, и — знаешь — маленький, немного открытый рот…
— Это — рот честной женщины и такой, что любит однажды в жизни.
— Так и мне кажется…
Старик взмахнул удилищем, посмотрел, прищурив глаз, на пустой крючок и заворчал, усмехаясь:
— Рыба не глупее нас, нет…
— Кто же ловит в полдень? — спросил юноша, опускаясь на корточки.
— Я, — сказал старик, насаживая наживу.
И, закинув лесу далеко в море, спросил:
— Катались до утра, ты сказал?
— Уже всходило солнце, когда мы вышли на берег, — охотно ответил молодой, глубоко вздохнув.
— Двадцать лир?
— Да.
— Она могла дать больше.
— Она много могла дать…
— О чем же говорил ты с нею?
Юноша печально и с досадой опустил голову.
— Она знает не более десяти слов, и мы молчали…
— Истинная любовь, — сказал старик, оборотясь и обнажая широкой улыбкой белые зубы, — бьёт в сердце, как молния, и нема, как молния, — знаешь?
Подняв большой камень, юноша хотел бросить его в море, размахнулся и — бросил назад, через плечо, говоря:
— Иногда совсем не понимаешь — зачем нужны людям разные языки?
— Говорят — этого не будет когда-то! — подумав, заметил старик.
На синей скатерти моря, в молочном тумане дали, скользит бесшумно, точно тень облака, белый пароход.
— В Сицилию! — сказал старик, кивая головой.
Достал откуда-то длинную н неровную чёрную сигару, разломил её и, подавая через плечо одну половинку юноше, спросил:
— Что же ты думал, сидя с нею?
— Человек всегда думает о счастье…
— Оттого он и глуп всегда! — спокойно вставил старик.
Закурили. Синие струйки дыма потянулись над камнями в безветренном воздухе, полном сытного запаха плодородной земли и ласковой воды.
— Я ей пел, а она улыбалась…
— И?
— Но ты знаешь — я плохо пою.
— Да.
— Потом я опустил вёсла и смотрел на неё.
— Эге?
— Смотрел, говоря про себя: «Вот я, молодой и сильный, а тебе — скучно, полюби меня и дай мне жить хорошей жизнью!..»
— Ей — скучно?
— Кто ж поедет в чужую страну, если он не беден и ему весело?
— Браво!
— «Обещаю именем девы Марии, — думал я, — что буду добр с тобою и всем людям будет хорошо около нас…»
— Экко! — воскликнул старик, вскинув большую голову, и засмеялся басовитым смехом.
— «Буду верен тебе всегда…»
— Гм…
— Или — думал: «Поживём немного, я буду тебя любить, сколько ты захочешь, а потом ты дашь мне денег на лодку, снасти и на кусок земли, я ворочусь тогда в свой добрый край и всегда, всю жизнь буду хорошо помнить о тебе…»