— Здравствуй, Нифонт! Бог милости прислал!

— Благодарствуйте, — ответил городовой таким тоном, как будто говорил: «Ну, нет, меня не обманешь!»

И, надув щёки, взглянул в небо.

— Ну-ка, открой дверь-то! — попросила монахиня.

Капендюхин посмотрел на неё сверху вниз и спросил:

— А зачем?

— Как это — зачем? — обиженно сказала монахиня. — Ведь я же за почтой приехала и две депеши у меня…

— Почты никакой не буде!

Старушка взволновалась.

— О, господи, спаси и помилуй, — что ты? — И вчера не было! Неужто грех какой-нибудь в дороге?

Капендюхин внушительно поднял руку и остановил её:

— Вы, мать Левкадия, слухов не пускайте! Вам уже казано — почты вовсе не будет, и — всё тут!

— А депеши? — робея и немножко сердясь, спросила старуха, девятый год, без помехи, исполнявшая на почте монастырские дела.

— Телеграфа нет.

— Нет?

Капендюхин наслаждался знанием тайны, и от полноты удовольствия его усатое лицо смешно надулось. Он долго мучил любопытство монахини, возбуждая в ней тревогу, и, наконец, как-то вдруг вдохновенно объяснил:

— Спортился главный телеграф у Петербурге. Комета, знаете, ходит там, так вот та комета задела башню, откуда все проволоки, — да вы же знаете телеграф, что мне говорить, вы же разумная женщина!

Мать Леокадия растерянно и недоверчиво посмотрела на него снизу вверх и — рассердилась уже до слёз.

— Я, батюшка мой, не женщина, а монахиня, да-а, — а смеяться надо мною — грех тебе!

Сконфузив городового, она уехала, а через несколько минут о событии уже знали на базаре, праздное любопытство было возбуждено, и торговцы, один за другим, пошли смотреть на почту. Они останавливались посреди улицы, задрав головы рассматривали уставленные цветами окна квартиры почтмейстера и до того надоели Капендюхину расспросами о событии, что он рассердился, изругался, вынул записную книжку и, несколько раз облизав карандаш, написал в ней:

«Его благородыю ваше благор пришёл народ лезет меня осаживает и пускает слухи. Не могу справится тишину порядок нарушають Капендюхи».

Потом он неожиданно схватил за шиворот сына бондаря Селезнева, озорника Гришку, и, делая вид, будто дерёт его за уши, шепнул мальчику:

— Беги у полицию, на, отдай помощнику записку — пятак дам, живо!

Сметливый Гришка вырвался и исчез, как пуля, сопровождаемый хохотом и гагайканьем обывателей.

Но скоро они принуждены были задуматься: из-за угла улицы появился полицейский надзиратель Хипа Вопияльский, а его сопровождало двое солдат с ружьями на плечах и два стражника верхами.

Весь город знал скромного и робкого Архипа с детства, все помнили его псаломщиком у Николая Чудотворца, называли его Хипой и в своё время много смеялись шутке преосвященного Агафангела, изменившего фамилию его отца, милейшего дьячка Василия Никитича Коренева, в смешное прозвище Вопияльского, потому что Коренев в каком-то прошении, поданном владыке, несколько раз употребил слово «вопию».

И вот этот застенчивый, неспособный человек шагает с обнажённой шашкой в руке и кричит издали устрашающим голосом:

— Ра-азойдись, эй!

Даже сам Капендюхин был, видимо, поражён странным зрелищем, подтянулся и, пряча трубку в карман, заворчал:

— Эге! То-то же!

Ошарашенные обыватели полезли вон из улицы, стражники, покачиваясь на старых костлявых лошадях, молча сопровождали их, кое-кто бросился бежать, люди посолиднее рассуждали:

— Это против кого же они?

— Н-да, пугают!..

— Что такое, братцы мои, а?

Ничего не понимая — шутили, надеясь скрыть за шутками невольную тревогу, боясь показаться друг другу глупыми или испуганными. Но некоторые уже соображали вслух:

— Позвольте — это как же? Вот я, примерно, письмо послал, требованьице на товаришко, куда же оно денется?

— А мне бы, не сегодня — завтра, деньжат надобно получить из губернии…

Уже давно с болот встали густые тучи и окутали город сырым пологом. Казалось, что дома присели к земле и глазами окон смотрят на хозяев своих не то удивлённо, не то с насмешкой, тусклой и обидной. Кое-где раздавались глухие удары бондарей:

— Тум-тум-тум! тум-тум!

Короткий день осени старчески сморщился, улицы наполнились скучной мглой, и в ней незаметно, как плесень, росли тёмные, вязкие слухи, пугливые думы.

— У казначейства, слышь, тоже солдаты поставлены…

— Ну?

— Памфил-сапожник сказал…

— А давеча, утречком рано, слободского Вавилу Бурмистрова, бойца, из полиции к исправнику на дом провели, слышь…

— Может быть, в Петербурге этом опять что-нибудь вышло, как тогда, зимой?..

— Вроде бунта?

— Да ведь нас это тогда никак не коснулось.

Кто-то задумчиво соображал:

— В слободе кривой есть…

— А то тут горбатенький в земстве служит, тоже, слышь, боек…

— Немого — тоже хорошо спросить?

— Не я тому виноват, что умные люди уроды больше!

Громко, неискренно хохотали и снова пробовали шутить, но шутки складывались плохо, в сердце незаметно просачивалось что-то новое и требовало ответа. И когда смотрели в поле, то всем казалось, что холмы выросли, приподнялись и теснее, чем раньше, окружают городишко.

С поля налетал холодный ветер, принося мелкую пыль отдалённого дождя. В окнах домов уже вспыхивали жёлтые огни. По времени надо бы к вечерне звонить, а колокола не слышно, город облегла жуткая тишина, только ветер вздыхал и свистел, летая над крышами домов, молча прижавшихся к сырой и грязной земле.

Часть обывателей собралась в нижней чёрной зале «Лиссабона», другие ушли в трактиры базара — до поздней ночи сидели там, чего-то ожидая. И напряжённо сплетали недоумения дня с обрывками давних слухов, которые память почему-то удержала.

— Главное — японец этот!

— Намедни Кожемякин говорил, будто немец тоже…

— Кожемякин, старый чёрт, он больше насчет бабья знающ…

— Ну, нет, он все истории насквозь знает. Пётр, говорит, Великий навёз, говорит, этого немца.

— Екатерина тоже навезла.

— Сколько много, братцы мои, этих навозных людей у нас?!

Неуклюжая, непривычная к работе мысль беспомощно тыкалась всюду, как новорождённый котёнок, ещё слепой.

— Н-да-а! А ведь действительно, много иностранцев противу нас поставлено!

— Против тебя — палку в землю воткни — и довольно! Сто лет не шелохнёшься.

— Ты храбёр!

— Брось, ребята! Кому её надо, храбрость вашу?

Почти никто не напился пьян, домой пошли тесными компаниями, говорили на улице, понижая голоса, и нередко останавливались, прислушиваясь к чему-то. Шумел ветер голыми сучьями деревьев, моросил дождь, лаяли и выли озябшие, голодные собаки.

Не велика была связь города с жизнью родной страны, и когда была она — не замечали её, но вот вдруг всем стало ясно, что порвалась эта связь, нет её. Раньше о том, что на земле есть ещё жизнь, другие города, иные люди, напоминало многое: ежедневно в девять часов утра в город, звеня колокольцом, влетала почтовая тройка из губернии, с полудня вплоть до вечера по улицам ходил, прихрамывая, разносчик писем Калугин, по вечерам в трактирах являлась губернская газета, в «Лиссабоне» — даже две. И вдруг — всё остановилось: остался среди лесов и болот маленький городок, и все люди в нём почувствовали себя забытыми.

Создавалось настроение нервозное, подозрительное и тоскливое. Людьми овладевала лень, работать не хотелось, привычный ежедневный труд как бы терял смысл.

— Живём где-то за всеми пределами! — ворчал Кулугуров, расхаживая по базару с толстой палкой в руках.

— Что же начальство наше?

— Н-да, сокрылось чего-то…

— Думает!

— Это — пора!

В глазах деловых людей их маленькие дела с каждым часом вырастали во что-то огромное, затенявшее всю жизнь, и вот этому смыслу жизни откуда-то грозила непонятная и явная опасность.

Прошёл слух, что исправник вызывал трактирщиков и предупредил их, что, может быть, придётся закрыть трактиры.

— Ещё чего выдумают! — сердито закричал старый бондарь. — На улице, что ли, торчать нам? Не лето, чай!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: