— Идёт, как Иуда на осину! — негромко сказал Яков.
— Должно быть — пьяный! — заметил Макаров.
«Нет, он всегда такой», — едва не сказал Евсей и завозился на стуле.
Мельников, точно чёрный камень, вдвинулся в толпу людей, и она скрыла его в своём пёстром потоке.
— Заметили, как он шёл? — спросила Ольга.
Евсей поднял голову, внимательно и с ожиданием взглянул на неё…
— Я думаю, что слабого человека одиночество на всё может толкнуть…
— Да, — шёпотом сказал Климков, что-то понимая, и, благодарно взглянув в лицо девушки, повторил громче: — Да!
— Я его знал года четыре тому назад! — рассказывал Макаров. Теперь лицо у него как будто вдруг удлинилось, высохло, стали заметны кости, глаза раскрылись и, тёмные, твёрдо смотрели вдаль. — Он выдал одного студента, который книжки нам давал читать, и рабочего Тихонова. Студента сослали, а Тихонов просидел около года в тюрьме и помер от тифа…
— А вы разве боитесь шпионов? — вдруг спросила Ольга Климкова.
— Почему? — глухо отозвался он.
— Вы вздрогнули, когда увидали его…
Евсей, крепко потирая горло и не глядя на неё, ответил:
— Это-так, — я его тоже знаю…
— Ага-а! — протянул Макаров, усмехаясь.
— Тихонький! — воскликнул Яков, подмигивая. Климков, не понимая их восклицаний, ласковых взглядов, — молчал, боясь, что помимо своей воли скажет слова, которые разрушат тревожный, но приятный полусон этих минут.
Тихо и ласково подходил свежий весенний вечер, смягчая звуки и краски, в небе пылала заря, задумчиво и негромко пели медные трубы…
— Вот что, — сказал Макаров, — останемся здесь или пойдём домой?
Решили идти домой. Дорогой Ольга спросила Климкова:
— А вы сидели в тюрьме?
— Да, — ответил он, но через секунду прибавил: — Недолго…
Сели в вагон трамвая, потом Евсей очутился в маленькой комнате, оклеенной голубыми обоями, — в ней было тесно, душно и то весело, то грустно. Макаров играл на гитаре, пел какие-то неслыханные песни, Яков смело говорил обо всём на свете, смеялся над богатыми, ругал начальство, потом стал плясать, наполнил всю комнату топотом ног, визгом и свистом. Звенела гитара, Макаров поощрял Якова прибаутками и криками:
— Эх, кто умеет веселиться, того горе боится!
А Ольга смотрела на всё спокойно и порою спрашивала Климкова, улыбаясь:
— Хорошо?
Опьянённый тихой, неведомой ему радостью, Климков тоже улыбался в ответ. Он забыл о себе, лишь изредка, секундами, ощущал внутри назойливые уколы, но раньше, чем сознание успевало претворить их в мысль, они исчезали, ничего не напоминая.
И только дома он вспомнил о том, что обязан предать этих весёлых людей в руки жандармов, вспомнил и, охваченный холодной тоской, бессмысленно остановился среди комнаты. Стало трудно дышать, он облизал губы сухим языком, торопливо сбросил с себя платье, остался в белье, подошёл к окну, сел. Прошло несколько минут оцепенения, он подумал:
«Я скажу им, — этой скажу, Ольге…»
Но тотчас же ему вспомнился злой и брезгливый крик столяра:
«Гадина…»
Климков отрицательно покачал головой.
«Напишу ей: «Берегитесь…» И про себя напишу…»
Эта мысль обрадовала его, но в следующую секунду он сообразил:
«При обыске найдут моё письмо, узнают почерк, — пропал я тогда…»
Почти до рассвета он сидел у окна; ему казалось, что его тело морщится и стягивается внутрь, точно резиновый мяч, из которого выходит воздух. Внутри неотвязно сосала сердце тоска, извне давила тьма, полная каких-то подстерегающих лиц, и среди них, точно красный шар, стояло зловещее лицо Саши. Климков сжимался, гнулся. Наконец осторожно встал, подошёл к постели и бесшумно спрятался под одеяло.
XVI
А жизнь, точно застоявшаяся лошадь, вдруг пошла странными прыжками, не поддаваясь усилию людей, желавших управлять ею так же бессмысленно и жестоко, как они правили раньше. Каждый вечер в охранном отделении тревожно говорили о новых признаках общего возбуждения людей, о тайном союзе крестьян, которые решили отнять у помещиков землю, о собраниях рабочих, открыто начинавших порицать правительство, о силе революционеров, которая явно росла с каждым днём. Филипп Филиппович, не умолкая, царапал агентов охраны своим тонким голосом, раздражающим уши, осыпал всех упрёками в бездеятельности, Ясногурский печально чмокал губами и просил, прижимая руки к своей груди:
— Дети мои! Помните — за царём служба не пропадает!
Но когда Красавин сумрачно спросил его: «Что же надо делать?» — он замахал руками, странно разинув глубокий чёрный рот, долго не мог ничего сказать, а потом крикнул:
— Ловите их!
Евсей слышал, как изящный Леонтьев, сухо покашливая, говорил Саше:
— Очевидно, наши приёмы борьбы с крамолой не годятся в эти дни общего безумия…
— Да-с, плевком пожара не погасишь! — ответил Саша шипящими звуками, а лицо его искажённо улыбалось.
Все жаловались, сердились, кричали; Саша таскал свои длинные ноги и насмешливо восклицал, издеваясь:
— Что-о? Одолевают вас революционеры?
Шпионы метались день и ночь, каждый вечер приносили в охрану длинные рапорты о своих наблюдениях и сумрачно говорили друг другу:
— Разве теперь так нужно?
— Расчешут нам кудри! — сказал Пётр, ломая пальцы так, что они хрустели.
— За штат отчислят, коли живы останемся, — уныло вторил ему Соловьев. — Хоть бы пенсию дали, — не дадут?..
— Петлю на шею, а не пенсию! — угрюмо сказал Мельников.
Люди, которые ещё недавно были в глазах Евсея страшны, представлялись ему неодолимо сильными, теперь метались по улицам города, точно прошлогодние сухие листья.
Он с удивлением видел других людей: простые и доверчивые, они смело шли куда-то, весело шагая через все препятствия на пути своём. Он сравнивал их со шпионами, которые устало и скрытно ползали по улицам и домам, выслеживая этих людей, чтобы спрятать их в тюрьму, и ясно видел, что шпионы не верят в своё дело.
Ему нравилась Ольга, её живая, крепкая жалость к людям, нравился шумный, немного хвастливый говорун Яков, беспечный Алексей, готовый отдать свой грош и последнюю рубашку первому, кто попросит.
Наблюдая распад силы, которой он покорно служил до этих дней, Евсей начал искать для себя тропу, которая позволила бы ему обойти необходимость предательства. Рассуждал он так:
«Если я буду ходить к ним, — не сумею не выдать их. Передать их другому — ещё хуже. Надо сказать им. Теперь они становятся сильнее, с ними мне лучше будет…»
И, повинуясь влечению к новым для него людям, он всё чаще посещал Якова, более настойчиво искал встреч с Ольгой, а после каждого свидания с ними — тихим голосом, подробно докладывал Саше о том, что они говорили, что думают делать. И ему было приятно говорить о них, он повторял их речи с тайным удовольствием.
— Э, размазня! — гнусил Саша, сердито и насмешливо окидывая Климкова тусклыми глазами. — Ты их сам толкай вперёд. Ты сказал им, что можешь достать шрифт? Тебя спрашивают, идиот!
— Нет ещё, не сказал…
— Так чего же ты мямлишь? Завтра же предложи им!
Климкову было легко исполнить приказание Саши, — Яков и Ольга уже спрашивали его, не может ли он достать шрифт, он ответил им неопределённо.
На другой день, вечером, идя к Ольге, он нёс в груди тёмную пустоту, всегда, в моменты нервного напряжения, владевшую им. Решение исполнить задачу, было вложено в него чужой волей, и ему не надо было думать о ней. Это решение расползлось, разрослось внутри его и вытеснило все страхи, неудобства, симпатии.
Но когда в маленькой, скудно освещённой комнате перед ним встала высокая фигура Ольги, а на стене он увидал её большую тень, которая тихо подвигалась встречу ему, — Климков оробел, смутился и молча встал в двери.
— Вы — что? Нездоровится? — говорила Ольга, пожимая его руку.
Прибавила огня в лампе и, наливая чай, продолжала:
— Очень плохой вид у вас…
Климкову захотелось скорее кончить дело.