Тепло и ласково дышит земля пьяными запахами смол и цветов. Звеня, порхают птицы.
Вьются дети, победители тишины лесной, и мне всё более ясно, что до этого дня не понимал я их силы, не видел красоты.
Хорош этот Михайла среди них, со спокойной улыбкой на лице!
Говорю ему, улыбаясь:
— Уйду от вас в сторонку, надо мне подумать!
Смотрит он на меня — глаза его лучатся, ресницы дрожат, и сердце моё ответно вздрагивает.
Ласку я редко видел, ценить её умею и говорю ему:
— Хороший вы человек!
Сконфузился он, опустил глаза и этим очень смутил меня. Постояли мы друг против друга молча, разошлись. Потом он кричит мне:
— Не заходите далеко, заплутаетесь!
— Спасибо!
Свернул я в лес, выбрал место, сел. Удаляются голоса детей, тонет смех в густой зелени леса, вздыхает лес. Белки скрипят надо мной, щур поёт. Хочу обнять душой всё, что знаю и слышал за последние дни, а оно слилось в радугу, обнимает меня и влечёт в своё тихое волнение, наполняет душу; безгранично растёт она, и забыл я, потерял себя в лёгком облаке безгласных дум.
К ночи пришёл домой и сказал Михайле, что мне надо пожить с ними до поры, пока я не узнаю их веру, и чтобы дядя Пётр поискал мне работы на заводе.
— Вы бы, — говорит, — не торопились; отдохните, и надо вам книги почитать!
У меня к нему доверие.
— Давайте ваши книги!
— Берите.
— Я, — мол, — светских не читывал, дайте сами, что нужнее для меня, например — историю русскую?
— Человеку — всё нужно знать! — говорит он и смотрит на книги так же ласково, как на детей.
И вот — углубился я в чтение; целыми днями читал. Трудно мне и досадно: книги со мной не спорят, они просто знать меня не хотят. Одна книга — замучила: говорилось в ней о развитии мира и человеческой жизни, против библии было написано. Всё очень просто, понятно и необходимо, но нет мне места в этой простоте, встаёт вокруг меня ряд разных сил, а я среди них — как мышь в западне. Читал я её раза два; читаю и молчу, желая сам найти в ней прореху, через которую мог бы я вылезти на свободу. Но не нахожу.
Спрашиваю учителя моего:
— Как же так? Где же — человек?
— Мне, — говорит он, — тоже кажется, что это неверно, а в чём ошибка объяснить не могу! Однако, как догадка о плане мира, это очень красиво!
Нравилось мне, когда он отвечал «не знаю», «не могу сказать», и сильно приближало это меня к нему — видна была тут его честность. Коли учитель разрешает себе сознаваться в незнании — стало быть, он знает нечто! Много он знал неизвестного мне и обо всём рассказывал удивительно просто. Говорит, бывало, о том, как создались солнце, звёзды и земля — и точно сам он видел огненную работу неведомой и мудрой руки!
Бога не понимал я у него; но это меня не беспокоило: главной силой мира он называл некое вещество, а я мысленно ставил на место вещества бога — и всё шло хорошо.
— Бог ещё не создан! — говорил он, улыбаясь.
Вопрос о боге был постоянною причиной споров Михайлы с дядей своим. Как только Михайла скажет «бог» — дядя Пётр сердится.
— Начал! Ты в это не верь, Матвей! Это он от матери заразился!
— Погоди, дядя! Бог для Матвея — коренной вопрос!
— Не ври, Мишка! Ты пошли его к чёрту, Матвей! Никаких богов! Это тёмный лес: религия, церковь и всё подобное; тёмный лес, и в нём разбойники наши! Обман!
Михаила упорно твердит:
— Бог, о котором я говорю, был, когда люди единодушно творили его из вещества своей мысли, дабы осветить тьму бытия; но когда народ разбился на рабов и владык, на части и куски, когда он разорвал свою мысль и волю, бог погиб, бог — разрушился!
— Слышишь, Матвей? — кричит дядя Пётр радостно. — Вечная память!
А племянник смотрит прямо в лицо ему и, понижая голос, продолжает:
— Главное преступление владык жизни в том, что они разрушили творческую силу народа. Будет время — вся воля народа вновь сольётся в одной точке; тогда в ней должна возникнуть необоримая и чудесная сила, и воскреснет бог! Он-то и есть тот, которого вы, Матвей, ищете!
Дядя Пётр махает руками, как дровосек.
— Не верь ему, Матвей, врёт он!
И, обращаясь к племяннику, громит его:
— Ты, Мишка, нахватался церковных мыслей, как огурцов с чужого огорода наворовал, и смущаешь людей! Коли говоришь, что рабочий народ вызван жизнь обновлять, — обновляй, а не подбирай то, что попами до дыр заношено да и брошено!
Интересно мне слушать этих людей, и удивляют они меня равенством уважения своего друг ко другу; спорят горячо, но не обижают себя ни злобой, ни руганью. Дядя Пётр, бывало, кровью весь нальётся и дрожит, а Михаила понижает голос свой и точно к земле гнёт большого мужика. Состязаются предо мной два человека, и оба они, отрицая бога, полны искренней веры.
«А какова моя вера?» — спрашиваю я себя — и не умею ответить.
Во время жизни с Михайлой думы мои о месте господа среди людей завяли, лишились силы, выпало из них былое упрямство, вытесненное множеством других дум. И на место вопроса: где бог? — встал другой: кто я и зачем? Для того, чтобы бога искать?
Понимаю, что это бессмысленно.
По вечерам к Михайле рабочие приходили, и тогда заводился интересный разговор: учитель говорил им о жизни, обнажая её злые законы, — удивительно хорошо знал он их и показывал ясно. Рабочие — народ молодой, огнём высушенный, в кожу им копоть въелась, лица у всех тёмные, глаза озабоченные. Все до серьёзного жадны, слушают молча, хмуро; сначала они казались мне невесёлыми и робкими, но потом увидал я, что в жизни эти люди и попеть, и поплясать, и с девицами пошутить горазды.
Разговоры Михайлы и дяди его всегда касались одних предметов: власть денег, унижение рабочих, жадность хозяев, необходимость уничтожить разделение людей на сословия. Но я не рабочий, не хозяин, денег не имею и не ищу — мне эти разговоры душу не задевали. Казалось мне, что слишком большую силу придают люди капиталам и этим унижают себя. Начал я вступать в споры с Михайлой, — доказываю, что сначала человек должен найти духовную родину, тогда он и увидит место своё на земле, тогда найдёт свободу. Говорил я помногу и горячо, рабочие слушали речь мою добродушно и внимательно, как честные судьи, а которые постарше, те даже соглашались со мной.
Но кончу я, — заговорит Михаила со своей спокойной улыбкой — и сотрёт мои слова.
— Прав ты, когда говоришь, что в тайнах живёт человек и не знает, друг или враг ему бог, дух его, но — неправ, утверждая, что, невольники, окованные тяжкими цепями повседневного труда, можем мы освободиться из плена жадности, не разрушив вещественной тюрьмы… Прежде всего должны мы узнать силу ближайшего врага, изучить его хитрости. Для этого необходимо нам найти друг друга, открыть в каждом единое со всеми, и это единое — наша неодолимая, скажу — чудотворная сила! У рабов никогда не было бога, они обоготворяли человеческий закон, извне внушённый им, и вовеки не будет бога у рабов, ибо он возникает в пламени сладкого сознания духовного родства каждого со всеми! Не из дресвы и обломков строятся храмы, но из крепких, цельных камней. Одиночество — суть отломленность твоя от родного целого, знак бессилия духа и слепота его; в целом ты найдёшь бессмертие, в одиночестве же — неизбежное рабство и тьма, безутешная тоска и смерть.
И когда он так говорит, то мне кажется, что глаза его видят вдали великий свет, вовлекает он меня в свой круг, и все забывают обо мне, а на него смотрят радостно.
На первых порах это обижало меня; думал я, что плохо принимают мои мысли и никто не хочет углубиться в них так охотно, как в мысли Михайлы.
Бывало, уйду незаметно от них, сяду где-нибудь в угол и тихонько беседую с гордостью своей.
Подружился я со школьниками; по праздникам окружали они меня и дядю Петра, как воробьи снопы хлеба, он им что-нибудь мастерит, а меня дети расспрашивают о Киеве, Москве, обо всём, что видел. Но часто, бывало, вдруг кто-нибудь из них такое спросит, что я только глазами хлопаю, удивлённый.