И вдруг, неожиданно и странно для нас, Кузин тихо, ворчливо вторит:

— «Домове их обильнии суть, страх же — нигде, раны же от господа несть на них…»

Тряхнув головой, он поднимает её и смотрит в небо, и, как бы вспоминая, медленно, громко и с упрёком в голосе говорит:

— «Воистину — не вем, како сие уразумети имам, егда суть дела лучшая вавилонская, нежели сионская». Это уж из Ездры книги! Спрашивали… да!

Ваня потихоньку разгорается:

— Ангел Уриил отвечает ему: «Понеже земля добра дана вам есть…»

— Дана! — ворчит Досекин, крякая.

— «И море волнам своим дано есть: так иже обитают на земли, только вещи наземные разумети могут…» Почему же, дядя Пётр, дано нам разуметь только вещи наземные?

Кузин хлопает себя длинными руками по коленям и хохочет, заливается, дрожит весь, даже слёзы сверкают на глазах у него.

— Чего захотел, а! — сквозь смех покрикивает он. — А помнишь, Уриил-то как сказал: «Не спеши быти выше вышнего!» А? «Ты бо всуе тщишься быти выше его». А?

Спокойно и ровно Ваня отвечает:

— Сего-то я и не принимаю за справедливое, ибо — должен спешить, срок жизни краток, и он же требует от меня полного разумения хода её…

— Ну и Ваня! — восклицает Кузин. — Куда ведь заглядывает, а?

Светлым ручьём льётся молодой голос. Ваня встал на колени. Не велик он ростом, но складен и силён. Его задумчивое лицо робкого, испуганного жизнью человека изменяется, освещаясь светом изнутри.

— И не хочу я быть выше его, но законы его хочу, должен понять почему дела вавилонские лучше пред ним яко сионские?

Иван побледнел и напрягся, как молодая берёза, насильно склонённая вершиной к земле.

— Почему мы отданы в тяжкий плен злым и ослеплён народ вавилонянами нашими и подавлен тьмою, тысячью пут опутан угнетённый — почему? Создан я, как сказано, по образу и подобию божиему — почто же обращают меня во зверя и скота — нем господь? Разделился мир на рабов и владык — слеп господь? Подавлен врагами, в грязь и ложь брошен народ — бессилен господь? Вот я спрашиваю — где ты, вездесущий и всевидящий, всесильный и благой?

Освещённое луною лицо юноши горит яркой краской, строгие серые глаза неотступно требуют ответов и сверкают изумрудными искрами. Нам — мне и Егору — радостно видеть его таким, мы взволнованы, зажжены его огнём, внимательно слушаем строгую речь, а старик громко, усиленно дышит, сморкается, и на его маленьких глазах блестят слёзы.

— Страшные речи говоришь, Иван, — начинает он, кивая головой не в лад словам своим, и голос его вздрагивает, ломается, руки ищут чего-то, быстро шаря по земле, шуршат песком.

— Страшные речи, да! Бог — есть, Ваня! Бог должен быть, ибо нет народа необоженного.

Он потирает грудь себе и краткий миг молчит, глубоко вздыхая.

— Не сладко, ребятушки, на старости лет говорить мне так, а скажу истину-правду, надо вам её знать, понимаю я; скажу, признаюсь — верую в господа вседержителя мира сего, но — лика божия не зрю пред собой, нет, не зрю! И ежели спросить бы — рцы ми, человече, како веруеши? — что по чистому сердцу отвечу? — Не вем! И многие тысячи так-то ответят, коли по чести сердца захотят отвечать. Вы подумайте над этим, это надо понять!

И, подняв руку, он грозит нам, объятый тенью набежавшего облака.

— Должен быть бог един для всех, коли всеми чуется: стало быть, не Аллах, не Кереметь, а почему же Саваоф? Тот бог настоящий и верный, у которого люди хороши, а чем мы, христиане рекомые, лучше татар, чуваш, мордвы и других иноверных народов? Я, может, десять раз сквозь все инородцы прошёл, я знаю их: все одинаково безобразно живут, и мы — не лучше, нет! Татары же, это всяк знает, в деле гораздо честнее нас. Как же быть? Евангелие божие опровергнуто, и пророки опровергнуты в утверждениях своих, а в сомнениях доселе крепки! Да! Говорят — потому мы лучше, что у нас Христос!

Он оглянулся, помолчал и спрашивает, тихо, со скорбью:

— Где же он, Христос-то, в жизни нашей? Начало любви и кротости — где он? Не вижу, детки! Почему не вижу? Ослеплён ли дьяволом или здоров излишне?

Замолчал. И всё круг нас задумалось с нами вместе, только тени тихо гладят усталую землю, истомлённую за лето обильными родами хлеба, трав и цветов. Холодной тропою уходит в лес река, то тёмная и мягкая, то белая, как молоко.

— Страшные, Ваня, думы! — снова тихо говорит Кузин. — И опоздал я, чай, думать их — а думаются! Чем мы, крестьяне, богу виноваты? Грешим друг против друга? Ну-ка, проживи лет хоть с двадцать по нынешнему времени, да не согреши! Против его грешим? Все законы его — для людей, стало быть — все грехи против людей! Первую-то заповедь мы не рушим, идолов не строим! А если всемогущ — так и уничтожил бы всё зло жизни, соединил бы людей в добре, для всех явном! А то — бросил в трясину и приказывает — не тони, гляди, в ад пошлю!

Он успокоился уже и снова говорит, как всегда, полушутя и хитро поблескивая глазами.

— Н-да! — воскликнул Досекин. — Это всё требуется разобрать. Вот, кабы ты, Пётр Васильич, собрался с силой, да и написал бы книжечку обо всём этом, рассказал бы думы-то свои, а мы бы её тайно напечатали да пустили в люди, то-то бы задумался народ, ух!

— Где мне, Егорушко, — смеясь и махая рукой, отказывается старик, разве я могу? Понимать — понимаю: приобщить людей к таким мыслям — это их разбудит, это поднимет! Да писать-то я не горазд, вовсе не умею, можно говорить.

— Эх, жаль! Ну, тебе бы, Вань, всех этих пророков, которые посмелее, тоже связать бы в один пучок, да тоже бы в книжку! А то эти разные секты наши — Марьина вера, Акулькина вера — одна путаница!

И мечтает далее, освещаемый нашими улыбками.

— Вот как вырастем мы числом, да затеем газету… В ней всё будет! И тебе, Ваня, все церковные дела поручим — готовься!

— Я учусь! — скромно говорит Ваня и от радости становится как бы прозрачным. — Мне бы вот книгу о соборах вселенских надобно, как выбирались епископы на соборы эти, от чьего имени устанавливали каноны и вообще — как всё это делалось?

А Кузин, качая головой, говорит:

— Видно, что наделаете вы делов, дай вам бог помощь! А что же в гражданских книгах пишется на этот счёт, а?

Досекин сказал, проводя рукой над землею:

— В наших — отрицается!

— Совсем?

— Совсем!

Старик, сомнительно поджав губы, подёргал себя за бороду.

— Ну, это резко больно! Уж не знаю… Не сгоряча ли это, а?

— Ты почитай, погляди!

— М-м… Надо будет поглядеть… Да ведь непонятно, чай?

— Попробуй! — ласково говорит Егор.

— Надо будет попробовать!

После этого Кузин усилил свою беготню по округе, исчезал, неожиданно появлялся и говорил:

— Вот хороший мужик, к вашему хору подходящий. А то вот ещё. И вот тоже.

Людей он брал чутьём и редко ошибался в них; почти все его знакомые были так или иначе задеты за душу горем и обидами последних лет, и все они, видимо, понимали, что жить так, как жилось, — больше нельзя.

— Я вам буду настоящим ловцом человеков! — хвастался Кузин и сожалительно восклицал: — Мало больно вас, грамотеев-то, не хватит во все места!

— Ну, — ворчал Егор, — это он, пожалуй, и через меру суетится! Нам всех не выучить, нам бы настолько отцов тронуть, чтобы они детям не мешали, — вот и всё!

А недостаток наших сил сказывался всё яснее: летние работы кончились, по утрам уже раздавалась дробная, весёлая музыка цепов, народ, несколько освободившийся от труда, рвал нас во все стороны.

Уставший за лето, изработавшийся Авдей похудел, осунулся и как-то всё более увядал, становился скучен и небрежен. Алёша был занят с подростками и едва успевал удовлетворять их запросы, злился, ругался, а Ваня — плохой нам помощник: он как бы замер на своём деле — религии и церкви. Только Досекин ломит, как лошадь, умея не спать ночи по три кряду, бегая из деревни в деревню, читая газеты и журнальные статьи о Думе мужикам, которых собирал Кузин. Егор усердно читал «Свод законов», «Положение о крестьянах», книги по земельному вопросу и, видимо, очень успел в понимании этих мудростей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: