— И я! — сказал Яковлев.

— Так ты — тоже сволочь…

— Губитель человеческий…

— А ты?

— Братцы, будет! — просил Семён.

— И я! Ну?

— Ага! Так как же ты можешь…

— Не надо, братцы!

Сопровождая каждое слово матерной руганью, солдаты наступали друг на друга, один — болезненно бледный — весь дрожал, другой грозно ощетинил усы и, надувая толстые красные щёки, гневно пыхтел.

— Малов бежит! — сказал Семён с испугом. — Перестаньте, ради Христа…

И в то же время из тьмы раздался пугливый крик Малова:

— Михаил Евсеич! Они форточки открывают…

— Стой! — сказал рыжий. — Смирно!

И он заорал во всю грудь:

— Закрыть форточки, эй! Стрелять будем…

Из мрака выбежал, согнувшись и держа ружьё наперевес, Малов и, задыхаясь, быстро заговорил:

— Я там, — это, — делаю, а они… открывают окно, слышу. Это — чтобы стрелять меня…

— Имеют право! — глухо сказал Яковлев.

— Ах вы, мать…

Малов быстро вскинул ружьё к плечу, раздался сухой треск, — раз, два. Лицо солдата было бледно, ружьё в его руках дрожало, и штык рыл воздух. Рыжий солдат тоже приложился и, прислушиваясь, замер.

— Э, сволочь! — тихо сказал Яковлев, подбивая ствол ударом руки кверху. Раздался ещё выстрел. Рыжий быстро опустил ружьё и тряхнул Малова, схватив его за плечо.

— Перестань, ты…

Малов закачался на ногах и, видя, что все товарищи спокойны, смущённо заговорил:

— Ну и наро-од! Православного человека, солдата престолу-отечеству, — из окошка стрелять, а?

— Трус! Почудилось тебе, — раздражённо сказал рыжий.

Малов завертелся, махая рукой.

— Ничего не почудилось! И не трус. Кому же охота помирать? — забормотал он, ковыряя пальцем замок ружья.

— Сами себя боитесь, — усмехаясь, молвил Яковлев.

Замолчали. И все четверо неподвижно смотрели на груду красных углей у своих ног.

— Ну? — сказал рыжий. — Не самому же мне идти за дровами. Яковлев, ступай…

Яковлев молча сунул ружьё Семёну и, не торопясь, пошёл. Малов взглянул вслед ему, погладил ствол ружья левой рукой, потом поправил фуражку и сказал:

— Один он не снесёт всего, сколько я наломал, конечно!

И тоже шагнул прочь от костра, держа ружьё на плече. Но сейчас же обернулся и радостно объявил:

— Я там целую лавочку расковырял, ей-богу!

У костра остались две свинцовые фигуры и следили, как уголья одевались серым пеплом. Семён погладил рукавом шинели ствол ружья, тихонько кашлянул и спросил:

— Михаил Евсеич! Видит всё это бог?

Рыжий солдат долго шевелил усами, прежде чем глухо и уверенно ответил:

— Бог — должен всё видеть, такая есть его обязанность…

Потом он потёр подбородок и, тряхнув головой, продолжал с упрёком:

— А Яковлев — напрасно это! Обижать меня не за что! Али я хуже других, а?

Они снова замолчали. Там, во тьме, скрипели и хлопали о землю доски. Семён поднял голову, посмотрел в небо, чёрное, холодное, всё во власти тьмы…

Солдат вздохнул и грустно, тихо сказал:

— А может, и нет бога…

Рыжий солдат, тяжело подняв на него глаза, грубо крикнул:

— Не ври!

И начал сгребать уголья в кучу сапогом. Но скоро оставил это, не окончив, оглянулся вокруг и, шевеля усами, хрипло проговорил:

— Надо понять — человек я или нет? Это надо понять, а потом уж…

Он замолчал, закусил усы и снова крепко потер подбородок.

Семён взглянул на него, опустил глаза и осторожно, тихонько, но упрямо заявил:

— Однако другие говорят — нет его…

Рыжий не ответил.

Становилось всё холоднее. Снег перестал падать, и, должно быть, от этого тьма стала неподвижнее и гуще.

Вдали дрожал какой-то странный звук, неуловимый, точно тень…

Из повести

…Вера вышла на опушку леса — узкая тропа потерялась, незаметно сползая по крутому обрыву в круглую котловину.

Омут, в золотых лучах заката, был подобен чаше, полной тёмно-красного вина. Молодые сосны — точно медные струны исполинской арфы; их крепкий запах сытно напоил воздух и ощущался в нём ясно, как звук. В стройной неподвижности стволов, в живом блеске янтарных капель смолы на красноватой коре чувствовалось тугое напряжение роста; сочно-зелёные лапы ветвей тихо качались, их отражения гладили зеркало омута; был слышен дремотный шорох хвои, стучал дятел, в кустах у плотины пели малиновки, и где-то звенел ручей.

Над чёрным хаосом обугленных развалин мельницы курился прозрачный, синий дым, разбросанно торчали брёвна, доски, на грудах кирпича и угля сверкали куски стёкол, и что-то удивлённое мелькало в их разноцветном блеске. Щедро облитая горячим солнцем, ласково окутанная сизыми дымами, мельница жила тихо угасавшею жизнью, печальной и странно красивой. И всё вокруг мягко краснело, одетое в парчовые тени, в огненные пятна тусклого золота, всё было насыщено задумчивой, спокойной песнью весны и жизни, — вечер был красив, как влюблённый юноша.

На плотине, свесив ноги, сдвинув фуражку на затылок, сидел солдат в белой рубахе, с удилищем в руках; он наклонился над водой, точно готовясь прыгнуть в неё. Длинный, гибкий прут ежеминутно рассекал воздух, взлетая кверху, солдат смешно размахивал руками, пятки его глухо стучали по сырым брёвнам плотины, — резко белый и суетливый, он был лишним в тихой гармонии красок вечера.

Неприязненно сдвинув брови, Вера напомнила себе: «Бил мужиков».

Но это не вызвало в ней того чувства, которое она должна была бы испытывать к солдату.

«Если подойти к нему, он, наверное, скажет дерзость», — лениво подумала девушка и, сорвав бархатный лист буковицы, погладила им щёку. В следующую минуту она спускалась вниз, черпая ботинками мелкий песок.

— Вот так караси, барышня! — крикнул солдат навстречу ей. — Глядите-ка!

Поднял левой рукой ведро и протянул Вере.

В мутной воде бились толстые, золотые рыбы с глупыми мордами, мелькали удивлённые круглые глаза. Вера, улыбаясь, наклонилась над ведром, рыба метнулась и обрызгала ей лицо и грудь водою, а солдат засмеялся.

— Здоровенные звери!

Снова закинул удочку, наклонился над омутом, поднял левую руку вверх и замер, полуоткрыв рот. Лицо у него было пухлое, круглое, карие глаза светились добродушно, весело, верхняя губа — вздёрнута, и светлые усы на ней росли неровными пучками. Над головой его толклись комары, они садились на шею, на щёки, на нос — солдат мотал головою, как лошадь, кривил губы, старался согнать комаров сильной струёй свистящего дыхания, а левую руку всё время неподвижно держал в воздухе.

— Эх! — крикнул он, дёрнув удилище; тело его подалось вперёд.

Вера вздрогнула и быстро сказала:

— Вы упадёте в воду…

— Сорвался, окаянный! — с досадой и сожалением сказал солдат. Потом, надевая червяка на крюк, заговорил, качая головой:

— Упаду, сказали? Никак! А и упаду — разве беда? Я — с Волги, казанский, на воде родился, плаваю вроде щуки, мне бы во флот надо, а не в пехоту…

Говорил он быстро, охотно, звонким теноровым голосом и неотрывно смотрел в воду подстерегающим взглядом охотника.

Вера почувствовала, что ей грустно и обидно думать, что он сёк мужиков розгами.

— Вы из экономии? — спросила она негромко.

— Из неё! — отозвался солдат. — Двадцать три человека пригнали нас, пехоты… Чай, скоро назад погонят, в лагери — чего тут делать? Всё уже кончилось, смирно стало. А жить здесь — не больно весело — мужики глядят волками и бабы тоже… Ничего не дают и продавать не хотят. Обиделись!

Он громко вздохнул.

— Послушайте, — печально спросила Вера, — неужели и вы тоже били их?

Солдат взглянул на неё, покачал головой и невесело ответил:

— Я? Нет… Я — не бил. Я — за ноги держал. Одного — старого, старик древний! Начальство говорит — он самый главный заводчик всему этому делу…

Он отвернулся к воде и задумчиво, но рассудительно добавил, как бы говоря сам себе:

— Чай, поди-ка, это ошибка — что же он может, этакий старичок?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: