Не зная, что сказать на это, Илья молчал, хотя всегда чувствовал в себе сильное желание возражать товарищу. И все молчали некоторое время, иногда несколько минут. В тёмной яме становилось как будто ещё темнее. Коптила лампа, пахло углями из самовара, долетал глухой, странный шум: гудел и выл трактир, там, наверху. И снова рвался тихий голос Якова:
— Шумят люди… работают и всё такое. Говорится — живут. Потом — хлоп! Человек умер… Что это значит? Ты, Илья, как думаешь, а?
— Ничего не значит… Пришла старость, надо умирать…
— Умирают и молодые и дети… Умирают здоровые.
— Значит, не здоровы, коли умирают…
— А зачем живут все?
— Повёз! — насмешливо восклицал Илья. — Затем и живут, чтобы жить. Работают, добиваются удачи. Всякий хочет хорошо жить, ищет случая в люди выйти. Все ищут случаев таких, чтобы разбогатеть да жить чисто…
— Так это — бедные. А богатые? У них всё есть… Им чего искать?
— Ну, голова! Богатые! Коли их не будет — на кого бедным работать?
Яков подумал и спросил:
— Значит, все для работы живут, по-твоему?
— Ну да… Не совсем — все… Одни — работают, а другие просто так. Они уж наработали, накопили денег… и живут.
— А зачем?
— Да — чёрт! Хочется им, или — нет? Ведь тебе жить хочется? — кричал Илья, сердясь на товарища. Но ему было бы трудно ответить, почему он сердится: потому ли, что Яков спрашивает о таких вещах, или потому, что он плохо спрашивает?
— Ты зачем живёшь, — ну? — кричал он товарищу.
— Вот я и не знаю! — покорно говорил Яков. — Я бы и умер… Страшно… а всё-таки — любопытно…
И вдруг он начинал говорить голосом ласковым и упрекающим:
— Ты сердишься, а — напрасно. Ты подумай: люди живут для работы, а работа для них… а они? Выходит — колесо… Вертится, вертится, а всё на одном месте. И непонятно, — зачем? И где бог? Ведь вот она, ось-то, — бог! Сказано им Адаму и Еве: плодитесь, множьтесь и населяйте землю, — а зачем?
И, наклоняясь к товарищу, Яков таинственным шёпотом, с испугом в голубых глазах сказал:
— Знаешь что? Было и это сказано, сказано было — зачем? А кто-нибудь ограбил бога, — украл и спрятал объяснение-то… И это сатана! Кто другой? Сатана! Оттого никто и не знает — зачем?
Илья слушал бессвязную речь товарища, чувствовал, что она захватывает его, и молчал.
А Яков говорил всё торопливее, тише, глаза у него выкатывались, на бледном лице дрожал страх, и ничего нельзя было понять в его словах.
— Чего бог от тебя хочет — знаешь? Ага?! — вдруг выделялось из потока произносимых им слов торжествующее восклицание. И снова из его уст сыпались бессвязные слова. Маша смотрела на своего друга и покровителя, удивлённо раскрыв рот. Илья сердито хмурил брови. Ему было обидно не понимать. Он считал себя умнее Якова, но Яков поражал его своей удивительной памятью и уменьем говорить о разных премудростях. Уставши слушать и молчать, чувствуя, что у него в голове вырос тяжёлый туман, он, наконец, сердито прерывал оратора:
— Ну те к чёрту! Зачитался ты, сам ничего не понимаешь…
— Да я же про то и говорю, что ничего не понимаю! — с удивлением восклицал Яков.
— Так прямо и говори: не понимаю! А то лопочешь, как сумасшедший… А я его — слушай!
— Нет, ты погоди! — не отставал Яков. — Ведь ничего и нельзя понять… Примерно… вот тебе лампа. Огонь. Откуда он? Вдруг — есть, вдруг — нет! Чиркнул спичку — горит… Стало быть — он всегда есть… В воздухе, что ли, летает он невидимо?
Илью снова захватил этот вопрос. Пренебрежительное выражение сползло с его лица, он посмотрел на лампу и сказал:
— Кабы в воздухе он был, — тепло всегда было бы, а спичку и на морозе зажжёшь… Значит, не в воздухе…
— А где? — с надеждой глядя на товарища, спросил Яков.
— В спичке, — подала голос Маша.
Но в разговорах товарищей о премудростях бытия голос девочки всегда пропадал без ответа. Она уже привыкла к этому и не обижалась.
— Где? — вновь с раздражением кричал Илья. — Я не знаю. И знать не хочу! Знаю, что руку в него нельзя совать, а греться около него можно. Вот и всё.
— Ишь ты какой! — воодушевлённо и негодуя говорил Яков. — «Знать не хочу!» Эдак-то и я скажу, и всякий дурак… Нет, ты объясни — откуда огонь? О хлебе я не спрошу, тут всё видно: от зерна — зерно, из зерна — мука, из муки — тесто, и — готово! А как человек родится?
Илья с удивлением и завистью смотрел на большую голову товарища. Иногда, чувствуя себя забитым его вопросами, он вскакивал с места и произносил суровые речи. Плотный и широкий, он почему-то всегда в этих случаях отходил к печке, опирался на неё плечами и, взмахивая курчавой головой, говорил, твёрдо отчеканивая слова:
— Несуразный ты человек, вот что! И всё это у тебя от безделья в голову лезет. Что твоё житьё? Стоять за буфетом — не велика важность. Ты и простоишь всю жизнь столбом. А вот походил бы по городу, как я, с утра до вечера, каждый день, да поискал сам себе удачи, тогда о пустяках не думал бы… а о том, как в люди выйти, как случай свой поймать. Оттого у тебя и голова большая, что пустяки в ней топорщатся. Дельные-то мысли — маленькие, от них голова не вспухнет…
Яков слушал его и молчал, согнувшись на стуле, крепко держась за что-нибудь руками. Иногда его губы беззвучно шевелились, глаза учащённо мигали.
А когда Илья, кончив говорить, садился за стол, Яков снова начинал философствовать:
— Говорят, есть книга, — наука, — чёрная магия, и в ней всё объяснено… Вот бы найти книгу такую да прочитать… Наверно — страшно!
Маша пересаживалась от стола на свою постель и оттуда смотрела чёрными глазами то на одного, то на другого. Потом она начинала позёвывать, покачиваться, сваливалась на подушку.
— Ну, спать пора! — говорил Илья.
— Погоди… вот я Машутку укрою да огонь погашу.
Но, видя, что Илья уже протянул руку и хочет отворять дверь, Яков торопливо и жалобно попросил:
— Да погоди-и! Я боюсь один, — темно!..
— Эхма! — презрительно воскликнул Лунёв. — Шестнадцать лет тебе, а всё ты ещё младенчик. Как это я ничего не боюсь, а? Хоть чёрта встречу — не охну!
Яков молча суетился около Маши, потом торопливо дул на огонь лампы. Огонь вздрагивал, исчезал, и в комнату отовсюду бесшумно вторгалась тьма. Иногда, впрочем, через окно на пол ласково опускался луч луны.
Однажды в праздник Лунёв пришёл домой бледный, со стиснутыми зубами и, не раздеваясь, свалился на постель. В груди у него холодным комом лежала злоба, тупая боль в шее не позволяла двигать головой, и казалось, что всё его тело ноет от нанесённой обиды.
Утром этого дня полицейский, за кусок яичного мыла и дюжину крючков, разрешил ему стоять с товаром около цирка, в котором давалось дневное представление, и Илья свободно расположился у входа в цирк. Но пришёл помощник частного пристава, ударил его по шее, пнул ногой козлы, на которых стоял ящик, — товар рассыпался по земле, несколько вещей попортилось, упав в грязь, иные пропали. Подбирая с земли товар, Илья сказал помощнику:
— Это незаконно, ваше благородие…
— Ка-ак?.. — расправив рыжие усы, спросил обидчик.
— Драться нельзя…
— Да? Мигунов! Отведи его в часть! — спокойно приказал помощник.
И тот же полицейский, который позволил Илье стоять у цирка, отвёл его в часть, где Лунёв и просидел до вечера.
Столкновения с полицией бывали у Лунева и раньше, но в части он сидел ещё впервые и первый раз ощущал в себе так много обиды и злобы.
Лёжа на кровати, он закрыл глаза и весь сосредоточился на ощущении мучительно тоскливой тяжести в груди. За стеной в трактире колыхался шум и гул, точно быстрые и мутные ручьи текли с горы в туманный день. Гремело железо подносов, дребезжала посуда, отдельные голоса громко требовали водки, чаю, пива… Половые кричали:
— Сичас!
И, прорезывая шум дрожащей стальной нитью, высокий горловой голос грустно пел: