— Чистота невиданная! — вдруг с раздражением заговорил он. — Все служащие до последнего — в белом. Хворые то и дело в ванны лезут… Вином их поят, — два с полтиной бутылка! Кушанья… с одного запаха сыт будешь… Обращение со всеми — материнское… Н-да… Извольте понять: живёшь на земле, ни один чорт даже и плюнуть на тебя не хочет, не то что зайти иногда и спросить — что, как, и вообще — какая жизнь? по душе она или по душу человеку? А начнёшь умирать — не только не позволяют, но даже в изъян вводят себя. Бараки… вино… два с полтиной бутылка! Неужто нет у людей догадки? Ведь бараки и вино большущих денег стоят. Разве эти самые деньги нельзя на улучшение жизни употреблять, — каждый год по нескольку?
Жена не старалась понять его речей, ей достаточно было чувствовать, что они новы, и она безошибочно выводила отсюда: у Григория в душе творится что-то нехорошее для неё. Она скорее хотела узнать, — как это коснется её? В этом желании была и боязнь, и надежда, и что-то враждебное мужу.
— Там, чай, уж побольше твоего знают, — сказала она, когда он кончил, и поджала губы.
Григорий повёл плечом, искоса взглянул на неё и, помолчав, начал в тоне ещё более повышенном:
— Знают, не знают — это их дело. Но ежели мне, не видав никакой жизни, помирать приходится, об этом я могу рассуждать. Я тебе вот что скажу: такого порядка я больше не хочу, сидеть, дожидаться, когда придёт холера да меня скрючит, — не согласен. Не могу! Пётр Иванович говорит: вали навстречу! Судьба против тебя, а ты против неё, — чья возьмёт? Война! Больше никаких… Значит, — что теперь? А поступаю я служителем в барак — и всё тут! Поняла? Прямо в пасть влезу — глотай, а я буду ногами дрыгать!.. Двадцать рублей в месяц жалованья, да ещё награду могут дать… Можно умереть?.. это так, но здесь ещё скорее сдохнешь.
Орлов стукнул кулаком по столу так, что вся посуда подпрыгнула.
Матрёна в начале речи смотрела на мужа с выражением беспокойства и любопытства, а в конце её уже враждебно прищурила глаза.
— Это студент тебе насоветовал? — сдержанно спросила она.
— У меня свой ум есть, — могу рассудить, — уклонился Григорий от прямого ответа.
— Ну, а как же со мной разделаться посоветовал он тебе? — продолжала Матрёна.
— С тобой? — Григорий несколько смутился — он не успел подумать о жене. Конечно, можно бабу оставить на квартире, вообще это делается, но Матрёну — опасно. За ней нужен глаз да глаз. Остановившись на этой мысли, Орлов хмуро продолжал: — Что же? Будешь тут жить… а я буду жалованье получать… н-да…
— Так, — спокойно сказала женщина и усмехнулась той многозначащей, женской улыбкой, которая сразу может вызвать у мужчины колющее сердце чувство ревности.
Орлов, нервозный и чуткий, ощутил это, но из самолюбия, не желая выдавать себя, бросил жене:
— Квак да хрюк — все твои речи!.. — И насторожился, ожидая, — что ещё скажет она?
Она снова улыбнулась этой раздражающей улыбкой и промолчала.
— Ну, так как же? — спросил Григорий повышенным тоном.
— Что? — произнесла Матрёна, равнодушно вытирая чашки.
— Ехидна! Не финти — пришибу! — вскипел Орлов. — Я, может, на смерть иду!
— Не я тебя посылаю, не ходи…
— Ты бы рада послать, я знаю! — иронически воскликнул Орлов.
Она молчала. Это бесило его, но Орлов сдержал привычное выражение чувства, сдержал под влиянием преехидной, как ему казалось, мысли, мелькнувшей у него в голове. Он улыбнулся злорадной улыбкой, говоря:
— Я знаю, тебе хочется, чтобы я провалился хоть в тартарары. Ну, ещё посмотрим, чья возьмёт… да! Я тоже могу сделать такой ход — ах ты мне!
Он вскочил из-за стола, схватил с окна картуз и ушёл, оставив жену не удовлетворённой её политикой, смущённой угрозами, с возрастающим чувством страха пред будущим. Она шептала:
— О, господи! Царица небесная! Пресвятая богородица!
Она долго сидела за столом, пытаясь предположить, что сделает Григорий? Пред ней стояла вымытая посуда; на капитальную стену соседнего дома, против окон комнаты, заходящее солнце бросило красноватое пятно; отражённое белой стеной, оно проникло в комнату, и край стеклянной сахарницы, стоявшей пред Матрёной, блестел. Наморщив лоб, она смотрела на этот слабый отблеск, пока не утомились глаза. Тогда она, убрав посуду, легла на кровать.
Григорий пришёл, когда уже было совсем темно. Ещё по его шагам на лестнице она догадалась, что муж в духе. Он выругал тьму в комнате, подошёл к постели, сел на неё.
— Знаешь что? — усмехаясь, спросил Орлов.
— Ну?
— И ты пойдёшь на место!
— Куда? — дрогнувшим голосом спросила она.
— В один барак со мной! — торжественно объявил Орлов.
Она обняла его за шею и, крепко сжив руками, поцеловала в губы. Он не того ждал и оттолкнул её.
«Притворяется… — думал он, — ей, шельме, совсем не хочется вместе с ним. Притворяется, ехидна, за дурака считает мужа…»
— Чему рада? — грубо и подозрительно спросил он, чувствуя желание сбросить её на пол.
— Так уж! — бойко ответила она.
— Финти! Знаю я тебя!
— Еруслан ты мой храбрый!
— Брось… а то смотри!
— Гришаня ты мой!
— Да ты что в самом деле?
Когда её ласки укротили его несколько, он озабоченно спросил её:
— А ты не боишься?
— Чай, вместе будем, — просто ответила она.
Ему приятно было слышать это. Он сказал ей:
— Молодчина!
И так ущипнул её, что она взвизгнула.
Первый день дежурства Орловых совпал с очень сильным наплывом больных, и двум новичкам, привыкшим к своей медленно двигавшейся жизни, было жутко и тесно среди кипучей деятельности, охватившей их. Неловкие, не понимавшие приказаний, подавленные жуткими впечатлениями, они растерялись, и хотя пытались работать, но только мешали другим. Григорий несколько раз чувствовал, что заслуживает строгого окрика или выговора за своё неуменье, но, к великому его изумлению, на него не кричали.
Когда один из докторов, высокий черноусый человек с горбатым носом и большущей бородавкой над правой бровью, велел Григорию помочь одному из больных сесть в ванну, Григорий с таким усердием цапнул больного подмышки, что тот даже крякнул и сморщился.
— А ты, голубчик, не ломай его, он и целиком в ванну уберётся… серьёзно сказал доктор.
Орлов сконфузился; больной же, сухой и длинный верзила, усмехнулся через силу и хрипло сказал:
— С нови… Непривычен.
Другой доктор, старик с острой седой бородой и блестящими большими глазами, сказал Орловым, когда они пришли в барак, наставление, как обращаться с больными, что делать в том и другом случае, как брать больных, перенося их; в заключение спросил их, были ли они вчера в бане, и выдал им белые передники. Голос у этого доктора был мягкий, говорил он быстро; он очень понравился супругам. Вокруг них мелькали люди в белом, раздавались приказания, подхватываемые прислугой на лету, хрипели, охали и стонали больные, текла и плескалась вода, и все эти звуки плавали в воздухе, до того густо насыщенном острыми, неприятно щекочущими ноздри запахами, что казалось — каждое слово доктора, каждый вздох больного тоже пахнут, раздирая нос…
Сначала Орлов находил, что тут царит бесшабашный хаос, в котором ему ни за что не найти себе места, и что он задохнётся, заболеет… Но прошло несколько часов, и, охваченный веянием повсюду рассеянной энергии, он насторожился, проникся желанием приспособиться к делу, чувствуя, что ему будет покойнее и легче, если он завертится вместе со всеми.
— Сулемы! — кричал доктор.
— Горячей воды! — командовал худенький студентик с красными опухшими веками.
— Вы — как вас? Орлов… трите-ка ему ноги!.. Вот так… понимаете?.. Та-ак, та-ак… Легче, — сдерёте кожу! — показывал Григорию другой студент, длинноволосый и рябой.
— Ещё больного привезли! — раздавалось сообщение.
— Орлов, тащите его.
Григорий усердствовал — потный, ошеломлённый, с мутными глазами и с тяжёлым туманом в голове. Порой чувство личного бытия в нём совершенно исчезало под давлением впечатлений, переживаемых им. Зелёные пятна под мутными глазами на землистых лицах, кости, точно обточенные болезнью, липкая, пахучая кожа, страшные судороги едва живых тел — всё это сжимало сердце тоской и вызывало тошноту.