— Что?
Он взглянул на нее и тотчас же отвернулся.
— А ведь это я нарочно поссорила тебя с Яшкой-то… Можно бы и так жить вам здесь, не ссорясь, — говорила она спокойно и ровно.
— Зачем же это ты? — помолчав, спросил Василий.
— Не знаю… Так!
Она пожала плечами, усмехаясь.
— Хорошее сделала дело! Эх ты! — укорил он ее злым голосом.
Она промолчала.
— Испортишь ты мне парня, вконец испортишь! Эхма! Ведьма ты, ведьма… бога не боишься… стыда не имеешь… что делаешь?
— А что надо делать? — спросила она его. Не то тревога, не то досада звучали в ее вопросе.
— Что? Эх ты!.. — вспыхивая острой злобой к ней, воскликнул Василий.
Ему страстно хотелось ударить ее, свалить ее себе под ноги и втоптать в песок, ударяя сапогами в ее грудь и лицо. Он сжал кулак и оглянулся назад. Там, у бочек, торчали фигуры Якова и Сережки, и лица их были обращены к нему.
— Поди прочь, — уйди! Расшиб бы я тебя…
Он почти шептал ей ругательства прямо в лицо. Глаза у него были налиты кровью, борода тряслась, а руки невольно тянулись к ее волосам, выбившимся из-под платка.
Она же смотрела на него спокойно своими зелеными глазами.
— Убить бы мне тебя, потаскуха ты! Погоди… налетишь еще… сломят тебе башку!
Она усмехнулась, помолчала, а потом, вздохнув глубоко, бросила ему:
— Ну, полно… Прощай!
И, круто повернувшись, пошла назад.
Василий рычал вслед ей и скрипел зубами. А Мальва шла и все старалась попасть своими ногами в ясные глубокие следы ног Василия, оттиснутые в песке, и, попав в этот след, она старательно затирала его своей ногой. Так она медленно шла вплоть до бочек, где Сережка встретил ее вопросом:
— Ну, проводила?
Она утвердительно кивнула ему головой и села рядом с ним. Яков смотрел на нее и ласково улыбался, двигая своими губами так, точно он шептал что-то, слышное только ему.
— Что же, — проводила, жалко стало? — снова спросил ее Сережка словами песни.
— Ты когда пойдешь туда, на косу? — ответила она вопросом, кивая головой в море.
— Вечером.
— И я с тобой…
— Важно!.. Это я люблю…
— И я пойду! — решительно заявил Яков.
— Кто тебя зовет? — спросил Сережка, щуря глаза.
Раздался дребезжащий звон разбитого колокола — призыв к работе. Звуки торопливо неслись в воздухе один за другим и умирали в веселом шорохе волн.
— А вот она позовет! — сказал Яков, вызывающе глядя на Мальву.
— Я? На что ты мне нужен? — удивилась она.
— Будем говорить прямо, Яшка!.. — сурово сказал Сергей, поднимаясь на ноги. — Ежели ты к ней приставать будешь — изобью вдрызг! А пальцем тронешь — убью, как муху! Хлопну по башке — и нет тебя на свете! У меня — просто!
Все лицо его, вся фигура и узловатые руки, потянувшиеся к горлу Якова, очень убедительно говорили о том, как все это просто для него.
Яков отступил на шаг и сдавленно сказал:
— Погоди! Ведь она сама же…
— Цыц — и все тут! Что ты такое? Не тебе, собака, барашка поедать: скажи спасибо, коли дадут костей поглодать… Ну?.. Чего буркалы пялишь?
Яков взглянул на Мальву. Зеленые глаза ее усмехались в лицо ему обидной, унижающей усмешкой, и она прижалась сбоку к Сережке так ласково, что Якова в пот бросило.
Они ушли от него рядом друг с другом и, отойдя немного, засмеялись оба громким смехом. Яков крепко втиснул правую ногу в песок и замер в напряженной позе, тяжело дыша.
Вдали по желтым, мертвым волнам песка двигалась маленькая, темная человеческая фигурка; справа от нее сверкало на солнце веселое, могучее море, а слева, вплоть до горизонта, лежали пески — однообразные, унылые, пустынные. Яков посмотрел на одинокого человека и, заморгав глазами, полными обиды и недоумения, крепко потер себе грудь обеими руками…
На промысле закипала работа.
Яков слышал сочный, грудной голос Мальвы, сильно кричавшей:
— Кто взял мой нож?..
Волны звучали, солнце сияло, море смеялось…
Скуки ради
…Извергая клубы тяжелого, серого дыма, пассажирский поезд, как огромное пресмыкающееся, исчезал в степной дали, в желтом море хлебов. Вместе с дымом поезда в знойном воздухе таял сердитый шум, нарушавший в продолжение нескольких минут равнодушное молчание широкой и пустынной равнины, среди которой маленькая железнодорожная станция возбуждала своим одиночеством чувство грусти.
И когда глухой, но жизненный шум поезда рассеялся, замер под ясным куполом безоблачного неба, — вокруг станции снова воцарилась угнетающая тишина.
Степь была золотисто-желтая, небо — ярко-голубое. И та и другое необъятно велики; коричневые постройки станции, брошенной среди них, производили впечатление случайного мазка, портившего центр меланхолической картины, трудолюбиво написанной художником, лишенным фантазии.
Ежедневно в двенадцать дня и в четыре пополудни к станции приходят из степи поезда и стоят по две минуты. Эти четыре минуты — главное и единственное развлечение станции: они приносят с собой впечатления ее служащим.
В каждом поезде толпа разнообразных людей, разнообразно одетых. Они являются на миг; в окнах вагонов мелькнут их утомленные, нетерпеливые, равнодушные лица — звонок, свистки — и с грохотом они уносятся по степи, вдаль, в города, где кипит шумная жизнь.
Служащим станции любопытно видеть эти лица, и, проводив поезд, они делятся друг с другом наблюдениями, схваченными на лету. Вокруг них лежит молчаливая степь, над ними — равнодушное небо, а в их сердцах — смутная зависть к людям, которые ежедневно куда-то стремятся мимо них, тогда как они остаются, заключенные в пустыне, живя как бы вне жизни.
И вот, проводив поезд, они стоят на перроне станции, провожая глазами черную ленту, — она исчезает в золотом море хлеба, — молчат под впечатлением жизни, пролетевшей мимо них.
Они почти все тут: начальник станции — добродушный, полный блондин с большими казацкими усами; его помощник — рыжеватый молодой человек с острой бородкой; станционный сторож Лука — маленький, юркий и хитрый, и один из стрелочников — Гомозов, плотный, широкобородый, молчаливый мужик.
На скамье у двери станции сидит жена начальника, маленькая, толстая женщина, сильно страдающая от жары. На коленях у нее спит ребенок, лицо у него такое же пухлое и красное, как у матери.
Поезд скрывается под уклоном, кажется, что он зарылся в землю.
Тогда начальник станции говорит, обращаясь к жене:
— А что, Соня, самовар готов?
— Конечно, — лениво и тихо отвечает она.
— Лука! Ты тут, того… подмети полотно и перрон… видишь — сколько нашвыряли всякой всячины…
— Я знаю, Матвей Егорович…
— Да… ну, что же? Будем чай пить, Николай Петрович?
— По обыкновению, — говорит помощник.
А после провода дневного поезда Матвей Егорович спрашивал жену:
— А что, Соня, обед готов?
Потом он отдает приказание Луке, всегда одно и то же; приглашает помощника, который столуется у них:
— Ну, что же? Будем обедать?
А помощник резонно отвечает ему:
— Как всегда…
Уходят с перрона в комнату, где много цветов и мало мебели, где пахнет кухней и пеленками, и там, вокруг стола, разговаривают о том, что промелькнуло мимо них.
— Заметили, Николай Петрович, во втором классе брюнеточку в желтом? Ядовитая штукенция!..
— Недурна, но одета безвкусно, — отвечает помощник. Он всегда говорит кратко и уверенно, считая себя человеком, знающим жизнь и образованным. Он кончил гимназию. У него есть тетрадка в черном коленкоре; он записывает в нее разные изречения знаменитостей, вылавливая их из фельетонов газет и книг, случайно попадающих в его руки. Начальник бесспорно признает его авторитет во всем, что не касается службы, и слушает его внимательно. Особенно ему нравятся премудрости из тетрадки Николая Петровича, и он всегда простодушно восхищается ими. Замечание помощника о костюме брюнетки вызывает у Матвея Егоровича вопрос:
— Разве желтое не к лицу брюнеткам?