— Булочник Коновалов здесь работает?
Теперь она стояла на пороге, и свет висячей лампы падал ей прямо на голову — в белом шерстяном платке. Из-под платка смотрело круглое, миловидное, курносое личико с пухлыми щеками и ямочками на них от улыбки пухлых красных губ.
— Здесь! — ответил я ей.
— Здесь, здесь! — вдруг и как-то очень шумно обрадовался Коновалов, бросив лопату и широкими шагами направляясь к гостье.
— Сашенька! — глубоко вздохнула она ему навстречу. Они обнялись, для чего Коновалов низко наклонился к ней.
— Ну что? Как? Давно? Вот так ты! Свободна? Хорошо! Вот видишь? Я говорил!.. Теперь у тебя опять есть дорога! Ходи смело! — торопливо изъяснялся перед ней Коновалов, все еще стоя у порога и не разводя своих рук, обнявших ее шею и талию.
— Максим… ты, брат, воюй один сегодня, а я займусь вот по дамской части… Где же ты, Капа, остановилась?
— А я прямо сюда, к тебе…
— Сю-юда? Сюда невозможно… здесь хлеб пекут и… никак нельзя! Хозяин у нас строжайший человек. Нужно будет пристроиться на ночь в ином месте… в номере, скажем. Аида!
И они ушли. Я остался воевать с хлебами и никак не ожидал Коновалова ранее утра; но, к немалому моему изумлению, часа через три он явился. Мое изумление еще больше увеличилось, когда, взглянув на него в чаянии видеть на его лице сияние радости, я увидел, что оно только кисло, скучно и утомлено.
— Что ты? — спросил я, сильно заинтересованный этим не подобающим событию настроением моего друга.
— Ничего… — уныло ответил он и, помолчав, довольно свирепо сплюнул.
— Нет, все-таки?.. — настаивал я.
— Да что тебе? — устало отозвался он, во весь рост растягиваясь на ларе. — Все-таки… все-таки… Все-таки — баба!
Мне стоило большого труда добиться от него объяснения, и наконец он дал мне его такими приблизительно словами:
— Говорю — баба! И когда бы я не был дураком, так ничего бы этого не было. Понял? Вот ты говоришь: и баба человек! Известно, ходит она на одних задних лапах, травы не ест, слова говорит, смеется — значит, не скот. А все-таки нашему брату не компания… Почему? А… не знаю! Чувствую, не подходит, но понимать не могу — почему… Вот она, Капитолина, какую линию гнет: «Хочу, говорит, с тобой жить вроде жены. Желаю, говорит, быть твоей дворняжкой…» Совсем несообразно! «Ну, милая ты девочка, говорю, дуреха ты; ну, рассуди, как со мной жить? Первое дело у меня — запой, во-вторых, нет у меня никакого дому, в-третьих, я есть бродяга и не могу на одном месте жить…» — и прочее такое, очень многое… А она: «Запой — наплевать! Все, говорит, мастеровые мужчины горькие пьяницы, однако жены у них есть; дом, говорит, будет, коли будет жена, и никуда, говорит, ты тогда не побежишь…» Я говорю: «Капа, никак я не могу к этому склониться, потому что я знаю — жизнью такой жить не умею, не научусь». А она: «А я, говорит, в речку прыгну!» А я ей: «Ду-урра!» А она ругаться, да ведь ка-ак! «Ах ты, говорит, смутьян, бесстыжая рожа, обманщик, длинный черт!..» И почала, и почала… просто так-то ли разъярилась на меня, что я чуть не сбежал. Потом начала плакать. Плачет и пеняет мне: «Зачем ты, говорит, меня из того места вынул, коли я тебе не нужна? Зачем ты, говорит, меня оттуда сманил, и куда, говорит, я теперь денусь? Рыжий ты, говорит, дурак…» Ну, что теперь с ней делать?
— Да ты ее, в самом деле, почему оттуда вытащил? — спросил я.
— Почему? Вот чудак! Чай, жалко! Ведь угрязает человек… и всякому, мимо идущему, его жалко. Но чтобы обзаводиться… и прочее такое, ни-ни! На это я согласиться не могу. Какой я семьянин? Да кабы я мог держаться на этой точке, так я бы уж давно решился. Какие резоны были! Мог бы и с приданым и… все такое. Но ежели это не в моей силе, как я могу творить такое дело? Плачет она… это, конечно… тово, нехорошо… Но ведь как же? Я не могу!
Он даже головой замотал в подтверждение своего тоскливого «не могу», встал с ларя и, обеими руками ероша бороду, начал, низко опустив голову и отплевываясь, шагать по пекарне.
— Максим! — просительно и сконфуженно заговорил он, — пошел бы ты к ней и как-нибудь этак сказал ей, почему и отчего… а? Пойди, брат!
— Что же я ей скажу?
— Всю правду говори!.. Не может, мол, он. Не подходящее это ему… А то скажи вот что… у него, мол, дурная болезнь!
— Да ведь это неправда? — засмеялся я.
— Н-да… неправда… А причина хо-орошая, а? Ах ты, черт те возьми! Вот так каша! А? Ну куда мне жена?
Он с таким недоумением и испугом развел руками при этих словах, что было ясно — ему некуда девать жену! И, несмотря на комизм его изложения этой истории, ее драматическая сторона заставила меня крепко задуматься над судьбою девушки. А он все ходил по пекарне и говорил как бы уж сам с собою:
— И не понравилась теперь она мне, ну просто страх как! Так это и засасывает меня она, так и втягивает куда-то, точно трясина бездонная. Ишь ты, облюбовала себе мужа! Не больно умна, а хитрая девочка.
Это в нем, видимо, начинал говорить инстинкт бродяги, чувство вечного стремления к свободе, на которую было сделано покушение.
— Нет, меня на такого червя не поймаешь, я рыба крупная! — хвастливо воскликнул он. — Я вот как возьму, да… а что, в самом деле? — И, остановясь среди пекарни, он, улыбаясь, задумался. Я следил за игрой его возбужденной физиономии и старался предугадать, на чем он решил.
— Максим! Аида на Кубань?!
Этого я не ожидал. У меня по отношению к нему имелись некоторые литературно-педагогические намерения: я питал надежду выучить его грамоте и передать ему все то, что сам знал в ту пору. Он дал мне слово все лето не двигаться с места; это облегчало мне мою задачу, и вдруг…
— Ну, это уж ты ерундишь! — несколько смущенно сказал я ему.
— Да что ж мне делать? — воскликнул он.
Я начал говорить ему, что посягательство Капитолины на него совсем уж не так серьезно, как он его себе представляет, и что надо посмотреть и подождать.
И даже, как оказалось, ждать-то было недолго.
Мы беседовали, сидя на полу перед печью спинами к окнам. Время было близко к полночи, и с той поры, как Коновалов пришел, прошло часа полтора-два. Вдруг сзади нас раздался дребезг стекол, и на пол шумно грохнулся довольно увесистый булыжник. Мы оба в испуге вскочили и бросились к окну.
— Не попала! — визгливо кричали в него. — Плохо метила. А уж бы…
— П'дь-ем! — рычал зверский бас. — П'дь-ем, а я его после уважу!
Отчаянный, истерический и пьяный хохот, визгливый, рвавший нервы, летел с улицы в разбитое окно.
— Это она! — тоскливо сказал Коновалов. Я видел пока только две ноги, свешенные с панели в углубление пред окном. Они висели и странно болтались, ударяя пятками по кирпичной стенке ямы, как бы ища себе опоры.
— Да п'дь-ем! — лопотал бас.
— Пусти! Не тяни меня, дай отвести душу. Прощай, Сашка! Прощай… — следовала довольно нецензурная брань.
Подойдя ближе к окну, я увидел Капитолину. Наклонившись вниз, упираясь руками в панель, она старалась заглянуть внутрь пекарни, и ее растрепанные волосы рассыпались по плечам и груди. Беленький платок был сбит в сторону, грудь лифа разорвана. Капитолина была пьяна и качалась из стороны в сторону, икая, ругаясь, истерично взвизгивая, дрожащая, растрепанная, с красным, пьяным, облитым слезами лицом…
Над ней согнулась высокая фигура мужчины, и он, упираясь одной рукой ей в плечо, а другой в стену дома, все рычал:
— П'дь-ем!..
— Сашка! Погубил ты меня… помни! Будь проклят, рыжий черт! Не видать бы тебе ни часу света божьего. Надеялась я… насмеялся ты, злодей, надо мной… ладно! Сочтемся! Спрятался! Стыдно, харя поганая… Саша… голубчик.
— Я не спрятался… — подойдя к окну и взлезая на ларь, сказал глухо и густо Коновалов. — Я не прячусь… а ты напрасно… Я добра ведь тебе хотел; добро будет — думал, а ты понесла совсем несообразное…
— Сашка! Можешь ты меня убить?
— Зачем ты напилась? Разве ты знаешь, что было бы… завтра!..
— Сашка! Саша! Утопи меня!