— А жрать-то хочется, брат! — сказал мой товарищ, свертывая папироску.

— Чего мы сегодня поедим, и где, и как?

Задача!

* * *

На этом рассказчик — мой сосед по больничной койке — кончил свою повесть, сказав мне:

— Вот и все. Я очень подружился с этим солдатом, мы с ним вместе дошли до Карсской области. Это был добрый и опытный малый, типичный бродяга. Я уважал его. До самой Малой Азии шли мы вместе, а там потеряли друг друга…

— Вы вспоминаете иногда о столяре? — спросил я.

— Как видите или — как слышали…

— И… ничего?

Он засмеялся.

— А что я должен чувствовать при этом? Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной… И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково — скоты.

[ «Первый раз я увидел эту женщину…»]

Первый раз я увидел эту женщину, когда она шла за гробом кого-то, очевидно, близкого ей, — чёрное облако крепа ниспадало с её головы на стройную, высокую фигуру, красиво изогнутые губы были крепко сжаты, на её лице — точно мраморном — сухо горели тёмные глаза, и вся она показалась мне олицетворением гордого страдания.

Потом я стал встречать её на берегу моря, в пустынном и угрюмом месте: там лежали один на другом огромные серые камни — остатки осыпавшейся горы, — изрезанные глубокими морщинами, покрытые налётом соли и клочьями мёртвых водорослей.

Неподвижно, как изваяние, она сидела среди камней, — здесь безмолвная глубина её горя выступала предо мною ещё ярче, — ветер тихо играл кисеей траура, а к ногам её, из пустыни моря, одна за другой шли весёлые волны и разбивались о камни у ног её. Иногда я видел на её лице тяжёлые, крупные слёзы.

Мне хотелось заговорить с нею, но я не решался, и вот однажды, ярким майским днём, — море помогло мне.

Накануне была сильная зыбь, а в этот день мягкие, гибкие волны шли на берег весело и плавно, украшая угрюмые, серые камни белой пеной, разноцветными брызгами и снова с ласковым шорохом уходя в море.

Волна лениво подошла к берегу, подняла свой курчавый гребень ещё выше, на мгновение как бы остановилась в шаловливой неподвижности и вдруг, склонясь, гулко разбилась о камни…

Женщина тихо вскрикнула, быстро поднялась на ноги и, улыбаясь, стала встряхивать с платья брызги воды.

Когда она крикнула, — я бросился к ней, но тотчас же остановился, видя, что она не нуждается в помощи.

Она заметила моё движение, — ясная улыбка осветила её лицо, красиво дрогнули ресницы гордых глаз, и глубоким, грудным голосом она спросила:

— Я испугала вас?

Потом, указывая глазами на новую волну, тихо кравшуюся к берегу, она добавила:

— Она так неожиданно высоко плеснула… Извините меня! Я помешала вам…

— Не беспокойтесь, — ответил я, — вы мне не помешали…

— Да нет же… я видела. Это — нехорошо. Не надо мешать человеку, когда он молчит…

— Вы… странно говорите… — промолвил я.

— Я знаю цену этих слов, — ответила она спокойно.

И села выше на камень. Снова лицо её стало неподвижно, а глаза остановились на чём-то в дали моря, ярко облитой солнцем и пустынной. Там всё рождались, одна за другой, весёлые, смелые волны и плавно катились на берег, чтоб со смехом и пеньем разбиться о серые камни.

— Сударыня! — тихо сказал я, — ничто не обогащает душу человека так, как её обогащает одиночество, но иногда нет сил пережить своё горе одному… И тогда одиночество истощает сердце, как засуха землю…

Она обернулась ко мне и внимательно, но молча посмотрела мне в лицо печально-тёмными глазами.

— Я видел вас, когда вы шли за гробом, — смущённо продолжал я, — а здесь — вы плакали…

— О, это был не первый гроб! — сказала она тихо и наклонила голову. — И не так больно хоронить людей на кладбище, как это больно, когда хоронишь их живыми в своём сердце. А ведь случается… вы знаете?

Я знал. Мы оба замолчали.

У наших ног, играя, умирали волны и воскресали вновь, назойливо и жадно кричали чайки, нас обнимал здоровый, крепкий запах моря, оно сверкало под лучами солнца зелёными и синими огнями, великолепное, могучее…

— Делился ли с вами кто-нибудь счастьем? — вдруг заговорила женщина. — Я думаю — нет. А горем? Вероятно — часто, не так ли? Вот видите…

И снова взгляд её задумчиво ушёл в пустыню моря, где среди белых гребней волн хлопотливо мелькали чайки.

— Мы слишком много говорим о своём горе, мы слишком много жалуемся. Всё вокруг нас насыщено нашими стонами… и, умирая, мы на всём оставляем только отпечатки наших личных страданий. Приходят другие люди, они молоды, сильны и смелы, но прежде чем узнать жизнь непосредственно, они отравляются нашим наследством. Мы раскрасили жизнь тусклыми, тёмными красками и только язвы свои рисуем красиво; мы везде, где могли, — а особенно в поэзии, — выдвинули вперёд наши личные неудачи… Те, что идут за нами, видят и слышат всё это… и утомляются чужим горем раньше, чем придёт своё. А когда оно приходит, — у них уже нет силы сопротивляться ему… и они тоже громко стонут…

Она замолчала и посмотрела в небо, где хлопотливо мелькали чайки…

— Кто уважает человека, тот должен молчать о себе. Кто дал нам злое право отравлять людей тяжёлым видом наших личных язв? В древности раненный насмерть гордо молчал, чтобы и стоном своим не дать врагу злой радости… а мы готовы оглушить весь мир жалобным криком, даже когда у нас болят зубы. Нам чуждо великодушие молчания… Моя печаль, быть может, — моя смертельная болезнь… но часто люди болеют и умирают от жадности и от излишеств… мне их не жалко.

Помолчав, она сказала тихо, но внятно:

— Так хотелось бы видеть людей более гордыми… Если б я была волшебницей — каждого новорожденного я наделяла бы великодушием молчания!

Она встала — высокая, стройная, вся в лёгком чёрном облаке кисеи. У ног её покорно и весело разбивались волны, её лицо было спокойно и глубокие глаза гордо смотрели вдаль.

— Прощайте! — сказала она, кивая головой, и вновь длинные ресницы её ласково дрогнули.

Я поклонился ей молча.

И она медленно пошла среди серых камней, то появляясь между ними, то исчезая вновь, гибкая, сильная, полная великодушного молчания о своём горе.

Резво и весело одна за другой волны разбивались о камни берега, и воздух, насыщенный бодрым запахом моря, тихо и сонно дрожал от их шумного плеска. Радостно, и щедро, и безмолвно солнце обливало море и землю жгучим плодотворным светом.

Проходимец

I
Встреча с ним

…Натыкаясь во тьме на плетни, я храбро шагал по лужам грязи от окна к окну, негромко стучал в стёкла пальцем и провозглашал:

— Пустите прохожего ночевать?!

В ответ меня посылали к соседям, в «сборню», к чёрту; из одного окна обещали натравить на меня собак, из другого — молча, но красноречиво погрозили большим кулаком. А какая-то женщина кричала мне:

— Иди-ка, иди прочь, пока цел! У меня муж дома…

Я понял её так: очевидно, она принимала ночлежников только в отсутствие мужа… Пожалев, что он дома, я пошёл к следующему окну.

— Добрые люди! Пустите прохожего ночевать?!

Мне ласково ответили:

— Иди с богом — дальше!

А погода была скверная: сыпался мелкий, холодный дождь, грязная земля была плотно окутана тьмой. Иногда откуда-то налетал порыв ветра; он тихо выл в ветвях деревьев, шелестел мокрой соломой на крышах и рождал ещё много невесёлых звуков, нарушая скорбной музыкой тёмную тишину ночи. Слушая эту печальную прелюдию к суровой поэме, которую зовут — осень, люди под крышами, вероятно, были дурно настроены и поэтому не пускали меня ночевать. Я долго боролся с этим их решением, они стойко сопротивлялись мне и, наконец, уничтожили мою надежду на ночлег под кровлей. Тогда я вышел из деревни в поле, думая, что тут, быть может, найду стог сена или соломы, — хотя только случай мог указать мне их в этой густой, тяжёлой тьме.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: