— Дозвольте папирос…

— Каких вам?..

— Каких? В… пять копеек десяток!

— Вот извольте — «Ласточка»!!

— «Ласточка»? Хорошие?

— Самые лучшие…

— Беру… А теперь дозвольте… полфунта орехов.

— Каких — кедровых, волоцких, простых?

— Какие лучшие… которые скуснее…

— Это волоцкие, — решает лавочник.

— Дозвольте полфунта волоцких…

У него есть папиросы, да и орехов он совсем не хочет, но нужно же что-нибудь делать!

А тут, покупая, по крайней мере хоть с человеком говоришь…

Из такого же мотива Ванька заходит в портерную и выпивает там бутылку пива. Но в портерной пусто, скучно и душно. Несколько ошалевший от пива, он снова шагает по улице и чувствует, что теперь уже ему можно и не притворяться пьяным — и так хорошо его пошатывает. В голове у него туман, и на сердце уже менее ясно… А всё-таки хочется петь.

Он присноравливает гармонику и играет на ней знакомые мотивы, то и дело сбиваясь с одного на другой. Но и это не удовлетворяет его… Тогда он начинает подыгрывать на губах:

Ти-рли-рлю-та, ту-та-ту-та…

Это ему нравится, и он победоносно смотрит вокруг себя. Но он находится на какой-то глухой улице, на ней всего двое или трое прохожих… Даже и домов нет — одни заборы… а вон железная решётка, за ней — газон, за газоном и группой деревьев — большое белое здание с массой окон… Ванька мельком вспоминает, что это здание — институт и что два года тому назад он красил в нём полы…

Он идёт дальше… и в душу ему змеёй вползает скука, губительница людей… Он чувствует это и делает усилие изгнать её. Гармоника растягивается в его руках во всю длину мехов и пронзительно, крикливо поёт забористые аккорды, а Ванька уже с яростью подпевает:

Ти-рли-рлю-та, ту-та-ту-та —
И шёл я и мимо института!..

Слова эти являются у него совершенно неожиданно, и он сначала даже изумлён ими… но после краткой паузы Ванька вдохновенно и во всё горло орёт:

Ти-рли-рлю, та-ту-та-ту-т —
Стоит крепко д' институт!

Это кажется Ваньке ужасно смешным, он открывает рот и, прижав гармонию к животу, — хохочет во всю ёмкость своих лёгких, хохочет над своим творчеством, и долго он хохочет, прижавшись спиной к забору и покачиваясь на ногах…

Заходит солнце, бросая на белую штукатурку домов розовый отблеск; бесшумно стелются по улице тени…

Идут парами гуляющие, постукивая о тротуары тростями, в сыром весеннем воздухе звучит смех и говор… И рыдающий голос Ваньки громко возглашает:

— Я сам м-мастер… а ты дерёшься… Можешь ты это… а?

Ванька является в улицу из какого-то узкого переулка, является растрёпанный, развинченный и, очевидно, глубоко оскорблённый. Издали кажется, что он на каждом шагу своего пути преодолевает некоторые, ему одному видимые, препятствия, — так высоко он поднимает ноги и так часто сворачивает в сторону с прямой линии… Из уст его медленно исходят горькие упрёки по чьему-то адресу, а слова его так же путаются, как и ноги…

М-мороз трещит, я вью-га воет,
И тройка к-коней у ворот —
Луна сия-ит…

— Ты чего орёшь? — строго спрашивает Ваньку какой-то барин, высокий и в фуражке с красным околышем.

Ванька таращит на него глаза и объясняет:

— Я пою, ваша степенс… по случаю праздника… и как теперь я — ма-астер… фью! будет уж! шабаш! я теперь — сам мастер!

Ванька с гордостью колотит себя кулаком в грудь и вдруг со слезами в голосе кричит:

— Но он меня — за волосы…

— А вот я тебя — в полицию отправлю! — сурово восклицает барин.

— Не надо! — отрицательно качает головой Ванька. — Я больше не буду… я понимаю — порядок! И… я уйду. Что такое? Разве я — что-нибудь могу?..

Встряска

Страничка из Мишкиной жизни

…Однажды в праздничный вечер он стоял на галерее цирка, плотно прижавшись грудью к дереву перил, и, бледный от напряжённого внимания, смотрел очарованными глазами на арену, где кувыркался ярко одетый клоун, любимец цирковой публики.

Окутанное пышными складками розового и жёлтого атласа тело клоуна, гибкое, как у змеи, мелькая на тёмном фоне арены, принимало различные позы: то лёгкие и грациозные, то уродливые и смешные; оно, как мяч, подпрыгивало в воздухе, ловко кувыркалось там, падало на песок арены и быстро каталось по ней. Потом клоун вскакивал на ноги и, смелый, довольный собой, весело смотрел на публику, ожидая от неё рукоплесканий. Она не скупилась и дружно поощряла его искусство громким смехом, криками, улыбками одобрения. Тогда он вновь извивался, кувыркался, прыгал, жонглировал своим колпаком; при каждом движении его золотые блёстки, нашитые на атласе, сверкали, как искры, а мальчик с галереи жадно следил за этой игрой гибкого тела и, прищуривая от удовольствия свои чёрные глазки, улыбался тихой улыбкой неизъяснимого удовольствия.

— Фот тяк! — ломаным языком и тонким голосом говорил клоун, перепрыгивая через стул.

— И фот тяк… — Он вспрыгнул на спинку стула, несколько секунд балансировал на ней, но вдруг неестественно изогнулся, упал и, съёжившись в ком, вместе со стулом замелькал по арене, так что, казалось, будто стул ожил и гонится за ним. Мальчик следил за всем, что делал клоун, и, увлечённый его ловкостью, невольно отражал и повторял на своей рожице все гримасы уморительно подвижного, набелённого лица. Он повторял бы и жесты, но был стиснут со всех сторон до того, что не мог двинуть рукой. Сзади на него навалился какой-то бородач в кучерском костюме, с боков тоже давили его. На галерее было душно; грудь, прижатая к дереву перил, болела, ноги ныли от усталости и полученных толчков, но — как ловок и красив этот клоун, и как люб он всем! Увлечение мальчика ловкостью артиста возвышалось до благоговейного чувства, он молчал, когда публика громко выражала свои одобрения клоуну, молчал и порой вздрагивал от желания самому быть там, на арене, кувыркаться по ней в сияющем костюме, смешить людей, слышать их похвалы и видеть сотни весёлых лиц и внимательных глаз, устремлённых на него. Сильное, но смутное чувство, властно охватившее мальчика, было, в общем, тёмным чувством — оно не оживляло, а подавляло своей силой, в нём было много грусти и зависти, ещё более обострявшихся каждый раз, когда у мальчика вспыхивала мысль о том, что всё это, красивое и приятное, как сон, должно скоро кончиться и опять ему придётся идти домой, в тёмную и грязную мастерскую…

А клоун встал на четвереньки, одну ногу вытянул и, прыгая по арене на другой и на руках, с визгом и хрюканьем скрылся, возбудив в публике дружный хохот. Следующим номером программы была борьба двух атлетов, потом выехала на лошади барыня в длинном чёрном платье и в шляпе, похожей на маленькое ведёрко, за ней вышли трое акробатов… было и ещё много разных «номеров», но из них внимание маленького зрителя заняли только двое артистов, ещё более маленьких, чем он сам. Исполнив трудное упражнение на турнике, они ушли, но и они не затушевали того впечатления, которое оставил клоун.

Когда представление кончилось и публика с шумом стала расходиться — мальчик с галереи всё ещё медлил уходить и смотрел на арену, где уже гасили огни. Вот там явился какой-то низенький господин с тростью в руке и с сигарой в зубах.

— Это и есть самый он… клоун-то, — сказал бородатый человек и, широко улыбаясь, добавил: — Очень я его хорошо знаю… хоша он и обрядился в настоящее…

Мальчик слышал эти слова и пристально смотрел на человека с сигарой, который стоял среди арены, что-то приказывая людям в красных мундирах, суетившимся по ней. Это — блестящий, ловкий клоун? И мальчик разочарованно тряхнул головой — не понравилось ему, что такой удивительный человек одевается, как самый обыкновенный модный барин. Вот если б он, Мишка, был клоуном, он так бы и ходил по улицам в ярком, широком атласном костюме с золотом и в высоком белом колпаке. И Мишка вышел из цирка, решительно недовольный этим неприятным превращением артиста в обыкновенного человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: