Ах ты, дуй их горой! Поди, уже беременна Марька-то! Не бойсь, не в тебя дитё-то будет. Такой же, надо полагать, ухарь, как и Силан Петров. А твоим ведь зачислится ребёнок-то. Дела! Ха!

«Тятька», — скажет тебе. А ты ему, значит, не тятька, а брат будешь. А тятька-то у него — дедушка! Эх ты, ловко! Эки пакостники! А удальцы народы! Так ведь, Митя?

— Сергей! — раздался страстный, взволнованный, чуть не рыдающий шёпот. — Христа ради прошу, не рви ты мою душу, не жги меня, отстань! Молчи! Христом-богом прошу, не говори со мной, не растравляй меня, не соси мою кровь. Брошусь в реку я, грех ляжет на тебя большой! Душу мою загублю я, не трожь ты меня! Богом кляну — прошу!..

Тишину ночи разорвал болезненно визгливый вопль, и Митрий, как стоял, опустился на брёвна, точно его пришибло что-то тяжёлое, упавшее на него сверху из угрюмых туч, нависших над чёрной рекой.

— Ну, ну, ну! — боязливо заворчал Сергей, поглядывая, как его товарищ метался по брёвнам, точно обожжённый огнём. — Чудак человек! Этакий чудак… сказал бы, чай… коли не тово тебе… не этово…

— Всю дорогу ты мучишь меня… за что? Ворог я тебе? а? ворог? — горячо шептал Митя…

— Чудак ты, брат! Ах, какой чудак! — смущённо и обиженно бормотал Сергей. — Рази я знал что? Мне твоя душа неведома, чай!

— Забыть я хочу это, пойми! Забыть на всю жизнь! Позор мой… мука лютая… Свирепые вы люди! Уйду я! Навек уйду… Не в мочь мне…

— Да уходи!.. — гаркнул Сергей на всю реку, подкрепил восклицание громоподобным циничным ругательством и сразу осёкся, как-то съёжился и присел, очевидно, тоже подавленный развернувшейся пред ним душевной драмой, не понять которой теперь — он не мог уже.

— Эй, вы! — носился над рекой голос Силана Петрова. — Что у вас? Чего лаете? а-эй?

Должно быть, Силану Петрову нравилось шуметь на реке среди тяжёлого молчания своим густым и крепким басом. Окрики лились один за другим, сотрясая воздух, тёплый и сырой, подавляя своей жизненной силой тщедушную фигуру Митрия, уже снова стоявшего у весла. Сергей, во всю мочь отвечая хозяину, в то же время вполголоса ругал его крепкой и солёной русской руганью. Два голоса рвали тишину ночи, будили её, встряхивали и то сливались в одну густую ноту, сочную, как звук большой медной трубы, то, возвышаясь до фальцета, плавали в воздухе, гасли и гибли. Потом — снова стало тихо.

Сквозь разрыв в тучах на тёмную воду пали жёлтые пятна лунных лучей и, посверкав с минуту, исчезли, стёртые сырой тьмой.

Плоты плыли дальше, посреди тьмы и молчания.

II

У одного из передних вёсел стоял Силан Петров, в красной рубахе с расстёгнутым воротом, обнажавшим его могучую шею и волосатую, прочную, как наковальня, грудь. Шапка сивых волос нависла ему на лоб, и из-под неё усмехались большие, горячие, карие глаза. По локоть засученные рукава рубахи обнажали жилистые руки, крепко державшие весло, и, немного подавшись корпусом вперёд, он что-то зорко высматривал в густой тьме дали.

Марька стояла в трёх шагах от него, к течению боком, и с улыбкой поглядывала на широкогрудую фигуру милого. Оба молчали, занятые наблюдением: он — за далью, она — за игрой его живого бородатого лица.

— Костёр рыбацкий, должно! — поворотился он к ней лицом. — Ничего. Держим прямо! О-ох! — выдохнул он из себя целый столб горячего воздуха, ровно ударив веслом влево и мощно проводя им по воде. — Не натужься больно-то, Машурка! — заметил он, видя, что и она делает тоже ловкое движение своим веслом.

Кругленькая, полная, с чёрными бойкими глазами и румянцем во всю щёку, босая, в одном мокром сарафане, приставшем к её телу, — она повернулась к Силану лицом и, ласково улыбаясь, сказала:

— Уж больно ты бережешь меня. Чай, я слава те господи!

— Целую — не берегу! — передёрнул плечами Силан.

— И не след! — вызывающе прошептала она.

Они замолчали, оглядывая друг друга жадными взглядами.

Под плотами задумчиво журчала вода. Справа, далеко где-то, запели петухи.

Чуть заметно колыхаясь под ногами, плоты плыли вперёд, туда, где тьма уже редела и таяла, а облака принимали более резкие очертания и светлые оттенки. — Силан Петрович! Знаешь, чего они там визжали? Я знаю, право слово, знаю! Это Митрий жалился на нас Серёжке, да и проскулил так то жалобно с тоски, а Серёжка-то и ругнул нас.

Марья пытливо уставилась в лицо Силана, теперь, после её слов, — суровое и холодно упрямое.

— Ну, так что? — коротко спросил он.

— Так. Ничего.

— А коли ничего, так и говорить было нечего.

— Да ты не серчай!

— На тебя-то? И рад бы иной раз, да не в силу.

— Любишь Машку? — шаловливо прошептала она, наклонясь к нему.

— Э-эх! — выразительно крякнул Силан и, протянув к ней свои сильные руки, сквозь зубы сказал: — Иди, что ли… Не задорь…

Она изогнулась, как кошка, и мягко прильнула к нему.

— Опять собьём плоты-то! — шептал он, целуя её лицо, горевшее под его губами.

— Будет уж! Светает… Видно нас с того конца.

Она попыталась оттолкнуться от него. Но он ещё крепче прижал её рукой.

— Видно? Пускай видят! Пускай все видят! Плюю на всех. Грех делаю, точно. Знаю. Ну что ж?

Подержу ответ господу. А всё ж таки женой ты его не была. Свободная, стало быть, ты сама своя… Тяжко ему? Знаю. А мне? Али снохачом быть лестно? Хоть оно, положим, ты не жена ему…

А всё ж! С моим-то почётом — каково мне теперь? А перед богом не грех? Грех! Всё знаю! И всё преступил. Потому — стоит. Один раз на свете-то живут, и кажинный день умереть можно. Эх, Марья! Месяц бы мне один погодить Митьку-то женить! Ничего бы этого не было. Сейчас бы после смерти Анфисы сватов я к тебе заслал — и шабаш! В законе. Без греха, без стыда. Ошибка моя была. Сгрызёт она мне лет пяток-десяток, ошибка эта. Умрёшь от неё раньше смерти…

— Ну ладно, брось, не тревожь себя. Было говорено про это не раз уж, — прошептала Марья и, тихонько освободившись от его объятий, подошла к своему веслу. Он стал работать порывисто и сильно, как бы желая дать выход той тяжести, что легла ему на грудь и омрачила его красивое лицо.

Светало.

И тучи, редея, лениво расползались по небу, как бы не желая дать места всходившему солнцу. Вода реки приобрела холодный блеск стали.

— Опять он намедни толковал. «Батюшка, говорит, али это не стыд-позор тебе и мне? Брось ты её, тебя-то то есть, — усмехнулся Силан Петров, — брось, говорит, войди в меру». — «Сын, мол, мой милый, отойди прочь, коли жив быть хошь! Разорву в куски, как тряпицу гнилую. Ничего от твоей добродетели не останется. На муку, мол, себе родил я тебя, выродка». Дрожит. «Батюшка! али, говорит, я виноват?» — «Виноват, мол, комар пискливый, — потому камень ты на моей дороге.

Виноват, мол, потому постоять за себя не умеешь. Мертвечина, мол, ты, стерва тухлая. Кабы, мол, ты здоров был, — хоть бы убить тебя можно было, а то и этого нет. Жалко тебя, кикимору несчастную». Воет! — Эх, Марья! Плохи люди стали! Другой бы — э-эхма! Выбился бы из петли-то скоро. А мы — в ней! Да, может, так и затянем друг друга.

— Это ты о чём? — робко спросила Марья, с испугом глядя на него, сурового, мощного и холодного.

— Так… Умер бы он… Вот что. Кабы умер… ловко бы! Всё бы в колею вскочило. Отдал бы твоим землю, замазал бы им глотку-то, а с тобой — в Сибирь… али на Кубань! Кто такая? Жена моя! Поняла? Документ бы такой достали… бумагу. Лавку бы открыл в деревне где. И жили бы. И грех наш перед господом замолили бы. Много ли нам надо? Помогли бы людям жить, а они бы помогли нам совесть успокоить… Хорошо? а? Маша?!.

— Да-а! — вздохнула она и крепко, зажмурив глаза, задумалась о чём-то.

Они помолчали… Журчала вода…

— Чахлый он… Может, скоро умрёт, — глухо сказал Силан Петров.

— Дай-ко ты, господи, поскорее бы! — молитвенно произнесла Марья и перекрестилась.

* * *

Брызнули лучи весеннего солнца и заиграли на воде золотом и радугой. Дунул ветер, всё дрогнуло, ожило и засмеялось. Голубое небо между туч тоже улыбалось раскрашенной солнцем воде.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: