Но тут ему стало смешно над собой… «Спрашивать так, это спрашивать — зачем кусок карниза упал на голову именно этого человека? Эта девочка — тоже случайная шутка судьбы…»
У него выступал на лбу холодный пот, и что-то давило на лёгкие, мешая дышать.
Он сбросил пиджак и [жилет], расстегнул ворот рубахи и снова закрыл глаза.
Когда он раздевался, то заметил, что портьера на двери странно колыхнулась, но не обратил на это внимания. Поглощённый своими думами и меланхолическим полумраком комнаты, он лежал с закрытыми глазами, и время, казалось ему, тянется невыносимо медленно, несмотря на торопливое тиканье часов…
Вдруг ему почудился какой-то шорох… Он полуоткрыл глаза и вздрогнул, увидав, что спущенная с петель и совершенно закрывавшая дверь портьера тихо колеблется, отводимая в сторону маленькой детской рукой. Не шевелясь, Павел Андреевич наблюдал полузакрытыми глазами, удерживая дыхание, стараясь ни звуком не выдать своё присутствие в комнате. На тёмном фоне портьеры показалась золотистая головка его гостьи, осторожно повёртывавшаяся, осматривая комнату. Синие детские глазки были широко раскрыты, серьёзны и не по-детски решительны. Розоватого света лампы было достаточно много для того, чтобы ясно видеть каждую чёрточку лица. Напряжённое внимание сделало его менее красивым, но как-то более фантастичным и приковывавшим к себе. Несколько кудрей капризно поднялись надо лбом и образовали из себя ажурную корону. Чисто умытое личико было бледно, несмотря на розоватый свет лампы, мягко и ласково освещавший его, и глаза казались Павлу Андреевичу гораздо более красивыми, чем раньше.
Вот она осторожно подняла правую ножку, босую и грязную, но тонкую и красивую, подняла и сделала шаг к столу, где стояла лампа и масса безделушек. Потом сделала ещё шаг и повернула головку в сторону Павла Андреевича… Тут она вздрогнула и сделала быстрое движение к двери, взмахнув руками и простерев их перед собой, точно собираясь бежать. Павел Андреевич постарался дышать ровно и так громко, чтоб она слышала его дыхание.
Она неподвижно стояла с полураскрытыми губками и с выражением детского испуга на своём ангельском личике смотрела в его сторону и вслушивалась.
Грязное платье было ей и узко и коротко, ноги по колена были видны из-под него, и руки далеко высовывались из рукавов; застёгнута была только одна пуговица, у талии, и белая тонкая шейка с частью груди была открыта.
Павел Андреевич пожелал тихонько исчезнуть, оставив на сцене только свои глаза.
Но она, очевидно, убедилась в его крепком сне и в три быстрых и гибких, как у котёнка, движения очутилась у стола. Здесь она положила локотки на его край и, подперев ладонями головку, улыбнулась такой большой и светлой улыбкой — и зачем-то высоко поджала под платье левую ножку. Затем выразила на своём лице удивление и удовольствие, закачала из стороны в сторону головкой и, осторожно взяв в ручку пресс-папье, изображавшее медведицу с двумя медвежатами, подвинула его к себе, наклонила над ним головку и, точно не решаясь более дотрагиваться до него руками, вертела головкой из стороны в сторону, осматривая его с выражением восхищения на лице, улыбаясь и что-то тихо, тихо шепча своими пунцовыми маленькими губками, а её кудри дрожали и падали на стол. Потом она благоговейно и осторожно отодвинула от себя пресс и взяла пепельницу; повторив над нею так же тщательно процедуру осмотра, она отодвинула и её, и так перебрала на столе все вещи и, вздохнув, снова поставив локти на стол, стала смотреть… Потом вдруг о чём-то вспомнила, — отшатнулась от стола и, оборотясь к Павлу Андреевичу, пошла к нему своей неслышной, эластичной походкой котенка.
Павел Андреевич изумился и как-то застыл. Но его изумление чуть не выразилось криком, когда она подошла к стулу, на который он сложил своё платье, начала рыться в нём и, наконец, бросив его, села на пол почти в ногах у Павла Андреевича.
Он ничего не понимал. Ему теперь нельзя было видеть, что именно она делает, и он едва удержался от желания повернуться и принять такое положение, которое бы позволяло ему наблюдать за ней. Его как-то жгло любопытство.
Послышался звон монет, падавших откуда-то на ковёр.
Павел Андреевич вздрогнул и понял…
Первым его желанием было встать и помешать ей; но что-то помешало ему самому сделать это. Он лежал и слушал, как монеты тёрлись в её руках одна о другую.
«Ворует!.. воровка!!.» — произнёс про себя Павел Андреевич и почувствовал, что эти два слова неприложимы к девочке с золотыми кудрями, маленькой уличной нищей красавице. Он слушал, и мысли одна за другой кололи ему мозг, как иглы…
Он услыхал тихий шёпот:
— Это гривенник… и это гривенник. И это… и это; только это большой.
Тут уж есть и тридцать пять, и больше есть! О-о-о!.. Вот теперь ну-ка!.. Ещё, может, мало тебе?!. жадёра ты старая!..
Павел Андреевич почувствовал, что ему невыносимо тяжело и что эта сцена должна быть кончена. Но как, как? Проснуться ему? Это испугает её до сумасшествия…
Вдруг в комнате Ефима послышался шорох и шаги. Павел Андреевич вздохнул свободно и легко.
— Ну и штучка! — послышался изумлённый возглас Ефима.
Девочка не слыхала ни шагов, ни шороха, но она услыхала восклицание.
Вскочив на ноги, она бросилась к двери, и вслед за ней, предательски звеня, покатились серебряные и медные монеты. В дверях стоял Ефим с испуганным лицом.
Она попала прямо в его простёртые к ней навстречу руки.
— Дяденька!.. — вскрикнула она умоляюще тоскливо.
— Ах ты, дрянь!.. — густо зашептал Ефим. — Воровка ты!.. А?!. Я те!..
Павел Андреевич решил, что пора выступить на сцену и ему.
— Ефим!.. — крикнул он, встав с дивана, и, подходя к двери, строго спросил:
— Это что за возня?
— А… ворует, Павел Андреевич!.. — растерянно забормотал Ефим, крепко держа девочку в своих руках и как-то странно и недоумевающе переводя глаза с неё на Павла Андреевича. — Ворует… А…
Девочка вся дрожала в испуге и волнении и крепко жалась к нему, стараясь не видеть барина.
— Её пригрели, можно сказать, а она… на-ко вот!.. — говорил Ефим. — Обокрасть хотела! Такая-то малюсенькая! А?!. Ребёнок, а тоже поди-ка!.. человек вполне. Ах ты… ты… ты… девчонка скверная! Ух ты… ты… ты!.. Ах, ах!.. Да разве можно в таком малом возрасте воровать?!.
Павлу Андреевичу страстно захотелось, чтоб это скорее кончилось… И тоном полного равнодушия, с странной торопливостью, удивившей Ефима ещё более, чем самый тон, он заговорил:
— Вот возьми рубль, найми извозчика и отвези её домой. Скорее!.. Слышишь?
Живо собирайся и — марш! Отвези и отдай! И не говори ничего там дома у неё… Или нет, скажи всё; да лучше скажи, всё как есть и скажи! Ну, ступай же, ступай!
Ефим замолчал и, как-то особенно внимательно посмотрев на барина, надел свою шубу и стал торопливо кутать молчавшую и всё пугливо жавшуюся к нему девочку — в её лохмотья.
— Ну, идём! — сказал он, кончив одевать её, и быстро вышел из комнаты, тихонько толкая девочку вперёд себя.
Павел Андреевич всё ещё стоял в дверях.
— Извозчик!.. — донеслось до его слуха с улицы. Прогремела пролётка и остановилась у крыльца. Потом опять загремела, глухо, протестующе…
Тогда Павел Андреевич вошёл в комнату, прибавил света в лампе и сел к столу, где за пять минут перед тем маленькая девочка рассматривала его вещи. Павлу Андреевичу казалось, что они приняли для него какой-то новый, чуждый ему отпечаток. Он сидел и сосредоточенно-мрачно смотрел на них.
— Это долго не забудешь, чёрт возьми! — вполголоса проговорил он. — О да, очень долго!
Он встал с кресла и взволнованно подошёл к окну. Ночь была темна и тиха.
Дома напротив окна, одетые тьмой, были мрачно-холодны.
— Как это странно!.. Как это гадко! — угрюмо прошептал Павел Андреевич и прислонился лбом к холодному и влажному стеклу окна. Он чувствовал себя разбитым…
Он давно уклонялся от жизни, и ему казалось, что он достиг этого, что жизнь никогда не сумеет задеть его, нарушить его безучастное отношение к ней, что он гарантирован от тех тяжёлых дум, волнений, которые остались там, далеко назади, и которые некогда волновали его… И вот они снова врываются… уже ворвались в его душу!..